на головную страницу

Лолита

Lolita

Владимир Набоков


Paris: The Olympia Press, 1955

Перевод с английского: Владимир Набоков
Комментарии: Александр Люксембург
Содержание:

    21

"Ло! Лола! Лолита!" - слышу себя восклицающим с порога в солнечную даль, причем акустика времени, сводчатого времени, придает моему зову и его предательской хриплости так много тревоги, страсти и муки, что право же, будь Лолита мертва, рывком раскрылся бы ее застегнутый на молнию нейлоновый саван. Я, наконец, настиг ее посредине гладкой муравчатой террасы, - она убежала, пока я еще переодевался. Ах, Лолита! Там она играла с собакой - с собакой, а не со мной. Пес (какой-то полутерьер) ронял и снова защелкивал в зубах - да еще как-то пригонял к челюсти - мокрый красный гуттаперчевый мячик; передними лапами брал быстрые аккорды на упругом газоне; и куда-то ускакивал. Мне только хотелось узнать, где она, я вce равно не мог купаться из-за ужасного состояния моего сердца, но кому какое было дело, и вот она играла с собакой, а я стоял тут же, в халате, и уже не звал ee; но вдруг чтo-то в узоре ее движений поразило меня... она кидалась туда-сюда в своих ацтеково-красных плавках и бюстгальтерчике, и было что-то восторженное, чуть ли не безумное в ее резвлении, далеко превосходившее простое веселье. Даже собака казалась озадаченной ее преувеличенным ликованием. Я поглядел кругом и тихо положил руку на грудь. Бирюзовый бассейн за террасой уже был не там, а у меня в грудной клетке, и мои органы плавали в нем, как плавают человеческие испражнения в голубой морской воде вдоль набережной в Ницце. Один из купальщиков отошел от бассейна и, наполовину скрытый павлиньей тенью листвы, замер, держась за концы полотенца, накинутого на него, и янтарным взглядом следя за Лолитой. Так он стоял, закамуфлированный светотенью, искаженный ягуаровыми бликами и замаскированный собственной наготой; влажные черные волосы - вернее, остатки волос - прилипли к его круглому черепу, усики над красной губой казались мокрой кляксой, шерсть на груди ширилась двукрылым трофеем, пульсировал пуп, яркие брызги стекали по косматым ляжкам, тесные, мокрые, черные купальные трусики чуть не лопались от здоровой силы там, где выпуклым очерком обозначалась чудовищная мошна, круто подтянутая кверху и толстым щитом находившая на запрокинутую снасть сатира. И пока я глядел на его круглое, орехово-коричневое лицо, меня осенило, что ведь узнал-то я его по отражению в нем образа моей дочери, - это была та же гримаса блаженства, но только превратившаяся в нечто уродливое в переводе на мужеский лад. А кроме того, мне было ясно, что девочка, моя девочка, зная, что он смотрит на нее, наслаждается его похотливым взглядом и напоказ для него скачет и веселится, - мерзкая, обожаемая потаскушка! Кинувшись за мячом и не поймав его, она повалилась на спину, бешено работая в воздухе неприличными, молодыми ногами; со своего места я почуял мускус ее возбуждения; и тут, окаменев от священного отвращения, я увидел, как мужчина прикрыл глаза, обнажил ровные, противно-маленькие зубы и прислонился к дереву, в листве которого целая стая пятнистых приапов исходила дрожью. Тотчас после этого произошла необыкновенная метаморфоза. Он уже был не сатир, а мой чрезвычайно добродушный и глупый швейцарский дядя - тот Густав Трапп, не раз упомянутый мной, который, бывало, пытался нейтрализовать запой (хлестал пиво, смешанное с молоком, свинюга) тем, что заправским штангистом поднимал тяжести, шатаясь и крякая, на берегу озера, в старомодном купальном костюме, лихо спущенном с одного плеча. Теперешний Трапп заметил меня издали и, растирая затылок натянутым между руками полотенцем, с притворной беспечностью удалился по направлению к бассейну. И, как если бы погасло озарявшее ее игру солнце, Лолита притихла и медленно встала с земли, игнорируя мячик, который терьер удобно положил перед ней. Кто может сказать, какие глубокие обиды мы наносим собаке тем, что прекращаем возню! Я начал говорить что-то, но вдруг сел на траву с совершенно невероятной болью в груди, и меня вырвало потоком каких-то бурых и зеленых веществ, которых, насколько мне помнилось, я не ел. Я увидел глаза Лолиты: их взгляд мне показался скорее расчетливым, чем испуганным. Я услышал, как она сказала доброй даме, подошедшей к нам, что с ее папой приключился "какой-то припадок". Затем я долгое время лежал на шезлонге и опорожнял рюмочку за рюмочкой. Уже на другое утро я почувствовал себя достаточно окрепшим, чтобы продолжать путешествие (чему доктора, лечившие меня впоследствии, не могли поверить).

    22

Двухкомнатный коттедж, вперед задержанный нами, под знаком Серебряной Шпоры, в Эльфинстоне (не дай Бог никому услышать их стон), оказался принадлежащим к лакированной, смугло-сосновой, избяной породе, которая так нравилась Лолите в дни нашей первой беззаботной поездки. Ах, все теперь изменилось... Я говорю не о Траппе или Траппах... В конце концов... ну, сами понимаете... В конце концов, господа, становилось достаточно ясно, что все эти идентичные детективы в призматически меняющихся автомобилях были порождением моей мании преследования, повторными видениями, основанными на совпадениях и случайном сходстве. Soyons logiques, кукарекала и петушилась галльская часть моего рассудка, прогоняя всякую мысль, что какой-нибудь очарованный Лолитой коммивояжер или гангстер из кинокомедии и его приспешники травят меня, надувают меня и разными другими уморительными способами пользуются моим странным положением перед законом. Помнится, я что-то напевал, заглушая панику. Мне даже удалось выработать теорию, объясняющую подложный вызов из "Бурдолея"... Но если я мог не думать о Траппе, как я не думал о недавних своих конвульсиях на газоне в Чампионе, я никак не мог поладить с другой мукой: знать, что Лолита так близка и вместе с тем так горестно недостижима, и так любить ее, так любить как раз накануне новой эры, когда по моим волховским исчислениям она бы должна была перестать быть нимфеткой, перестать терзать меня... В Эльфинстоне судьба подготовила мне добавочную, гнусную и совершенно лишнюю заботу. Моя девочка была какая-то скучная и неразговорчивая в течение последнего перегона - двести миль по горам, неоскверненным ни дымчато-серыми ищейками, ни зигзагообразно снующими гаерами. Она едва взглянула на знаменитую, странного вида, великолепно алеющую скалу, ту самую, которая выступом нависала над горами и послужила трамплином для прыжка в нирвану темпераментной актрисе. Город был недавно отстроен, или перестроен, посреди плоской долины на высоте семи тысяч футов над уровнем моря; мне хотелось, чтобы он скоро надоел Лолите; тогда мы покатили бы в Южную Калифорнию, направляясь к мексиканской границе, к баснословным заливам, к сагуаровым пустыням и фата-морганам. Хозе Лизачовендоа, в известном романе Меримэ, собирался увезти свою Кармен в Etats-Unis. Я представил себе мексиканское теннисное состязание, в котором Долорес Гейз и разные хорошенькие девочки-чемпионки из Калифорнии участвовали бы, сверкая передо мной. Добрососедские турне на этом улыбчивом уровне стирают различие между паспортом и спортом. Почему думалось мне, что мы будем счастливы за границей? Перемена обстановки - традиционное заблуждение, на которое возлагают надежды обреченная любовь и неизлечимая чахотка? Фамилия хозяйки мотеля произносилась так же, как Гейз (но писалась иначе). Эта бодрая, нарумяненная вдова с кирпичным лицом и голубыми глазами спросила, не швейцарец ли я часом? Сестрица у нее вышла за лыжного инструктора родом из Швейцарии. Я ответил утвердительно, добавив, что моя дочь наполовину ирландка. Я расписался. Миссис Гейз дала мне ключ с искрящейся улыбкой и, продолжая искриться, показала, где поставить машину. Лолита выползла из нее и зябко повела плечами: лучезарный вечерний воздух был действительно прохладноват. Войдя в коттедж, она села на стул у раскладного стола, опустила голову на руку и сказала, что чувствует себя ужасно. Притворяется, подумал я, притворяется, верно, чтобы избежать моих ласк; меня сжигала страсть, но бедняжка принялась очень как-то нудно хныкать, когда я полез к ней. Лолита больна! Лолита умирает! Она вся горела. Я поставил ей градусник в ротик, затем посмотрел формулу, записанную, к счастью, у меня в книжечке, и, когда я наконец перевел бессмысленную для меня цифру с Фаренгейтовской шкалы на близкую мне с детства стоградусную, оказалось, что у нее сорок и две десятых, чем по крайней мере объяснилось ее состояние. Я знал, что у истеричных нимфочек температура поднимается до фантастических градусов, - даже выше той точки, при которой обыкновенные люди умирают; и я бы ограничился тем, что дал бы ей глоток горяченького глинтвейна, да две аспиринки, да губами впитал бы жарок без остатка, ежели бы при тщательном осмотре прелестный отросток в глубине мягкого неба, один из главных кораллов ее тела, не оказался совершенно огненной окраски. Я раздел девочку. Дыхание у нее было горько-сладким. Ее коричневая роза на вкус отзывалась кровью. Ее трясло с головы до ног. Когда она пожаловалась, что не может повернуть голову от боли в шее, я, как всякий американский родитель, подумал о полиомиелите. Бросив всякую надежду на половые сношения, я закутал ребенка в шотландский плед и понес в автомобиль. Добрая Миссис Гейз между тем позвонила местному врачу. "Вам повезло, что это случилось именно тут", - сказала она, ибо не только доктор Блю считался светилом во всем районе, но Эльфинстоновский госпиталь был оборудован в самом новейшем духе, несмотря на ограниченную вместительность. Словно меня преследовал лесной царь, как в Гетевском "Короле Эльфов" (но на сей раз любитель не мальчиков, а девочек), я с ней поскакал прямо в слепящий закат, пробивавшийся со стороны низменности. Моим проводником была маленькая старушка вроде портативной ведьмы (может быть, одна из кузин Erlkonig'a), которую мне одолжила миссис Гейз и которой я больше никогда в жизни не видал. Я не люблю вас, доктор Блю, а почему вас не люблю, я сам не знаю, доктор Блю. Не сомневаюсь, что его ученость значительно уступала его репутации. Он уверил меня, что у нее "вирусная инфекция", и, когда я упомянул о ее недавней инфлуэнце, сухо сказал, что это другой микроб и что у него уже сорок таких пациентов на руках (все это звучит, конечно, как "горячка" у старых беллетристов). Я подумал, не сказать ли этак со смешком, на всякий случай (мало ли что они там могут высмотреть), что не так давно моя пятнадцатилетняя дочь потерпела маленькую аварию, неудачно перелезая через острый частокол вместе с молодым приятелем; но сознавая, что я совершенно пьян, я решил отложить это сообщение до более благоприятного времени. Долорес продолжала расти: неулыбающейся блондинке-секретарше, паршивой суке, я сказал, что моей дочери "в общем, шестнадцать". Пока я не смотрел, девочку мою утащили у меня! Тщетно я настаивал, чтобы мне позволили провести ночь на мате (с надписью "Добро пожаловать") в одном из чуланов их проклятой больницы. Я бегал вверх и вниз по конструктивистским лестницам, пытаясь добраться до моей душеньки, которую надо было предупредить, чтобы она не болтала, особенно если у нее голова в тумане, как у всех нас. В какой-то момент я здорово нагрубил очень молоденькой и очень наглой сестре с гипертрофией зада и агатовыми глазами - баскского (кс-кс, киска!) происхождения, как я узнал впоследствии: отец ее был одним из тех пастухов, которых ввозят сюда для тренировки овчарок. Наконец я возвратился к запаркованному автомобилю и не знаю, сколько часов просидел в нем, скорчившись в темноте, оглушенный непривычным одиночеством, глядя с разинутым ртом то на тускло освещенный, весьма коробчатый и плоско-кровельный госпиталь, стоявший как бы на карачках посреди своего муравчатого квадрата, то на дымную россыпь звезд и серебристо-зубристые горные высоты, где в эту пору отец Марии, одинокий Жозеф Лор, мечтал о ночлегах в Олороне, Лагоре, Роласе - или совращал овцу. Благоуханные бредни такого рода всегда служили мне утешением в минуты особого душевного напряжения, и только когда я почувствовал, что, невзирая на частое прикладывание к фляжке, дрожу от холода бессонной ночи, решил поехать обратно в мотель. Проводница-ведьма исчезла, а дорогу я плохо знал. Широкие гравийные улицы пересекали так и сяк призрачные прямоугольники. Я смутно различил нечто вроде силуэта виселицы, но это, наверное, был просто гимнастический прибор на школьном дворе; а в другом квартале, похожем на пустошь, вырос передо мной в куполообразной тиши бледный храм какой-то местной секты. Наконец я выехал на шоссе и вскоре завидел неоновый знак Серебряной Шпоры с аметистовой надписью "Все занято", вокруг которой маячили миллионы мотельных мотылей, называемых "мельниками" - не то от "мелькать", не то из-за мучнистого оттенка на свету; и когда, около трех утра, после одного из тех несвоевременных горячих душей, которые, как некий фиксаж, только способствуют закреплению отчаяния и изнеможения в человеке, я лег в постель - в ее постель, пахнувшую каштанами и розами, и мятными леденцами, и теми очень тонкими, очень своеобразными французскими духами, которыми в последнее время я позволял ей пользоваться, я никак не мог осмыслить простой факт, что впервые за два года я разлучился с Лолитой. Внезапно мне подумалось, что ее болезнь не что иное, как странное развитие основной темы, что у этой болезни тот же привкус и тон, как у длинного ряда сцепленных впечатлений, смущавших и мучивших меня в пути; я вообразил, как тайный агент, или тайный любовник, или мерзкий шалун, или создание моих галлюцинаций - все равно кто - рыщет вокруг лечебницы; Аврора едва "согрела руки", как говорят сборщики лаванды у меня на родине, а я уже снова норовил пробиться в эту крепость - стучался в ее зеленые двери, не позавтракав, не имев стула, не видя конца терзаниям. Это было во вторник, а в среду или четверг, чудно реагируя - душенька моя! - на какую-то "сыворотку" (из спермы спрута или слюны слона), она почти совсем поправилась, и врач сказал, что "денька через два она будет опять скакать". Я к ней заходил раза два в день - всего, может быть, восемь раз, - но только последнее посещение отчетливо запечатлелось у меня в памяти. В тот день для меня было большим подвигом выйти из дому вообще, ибо я себя уже так чувствовал, точно меня всего вылущил грипп, принявшийся теперь за меня. Никто не узнает, каких усилий мне стоило отнести все это к ней - букет, бремя любви, книги, за которыми я ездил за шестьдесят миль: "Драматические Произведения" Браунинга; "История Танца"; "Клоуны и Коломбины"; "Русский Балет"; "Цветы Скалистых Гор"; "Антология Театральной Гильдии" и "Теннис" Елены Вилльс, которая выиграла свой первый национальный чемпионат в пятнадцать лет. В ту минуту как я, шатаясь под ношей, подходил к двери Лолитиной частной палаты, стоившей мне тринадцать долларов в день, Мария Лор (молодая гадина, служившая сиделкой и с первого дня меня возненавидевшая) как раз выходила оттуда с остатками Лолитиного утреннего завтрака на подносе: она с проворным грохотком поставила поднос на стул в коридоре и, вихляя задом, стрельнула обратно в комнату, - верно, чтобы предупредить бедную маленькую Долорес, что старый тиран подкрадывается на резиновых подошвах, с букинистическим хламом и букетом: последний я составил из диких цветов и красивых листьев, которые я набрал собственными гантированными руками на горном перевале, при первых лучах солнца (я почти не спал во всю ту роковую неделю). А как кормят мою Карменситу? Мельком я взглянул на поднос. На запачканной яичным желтком тарелке валялся скомканный конверт. Он прежде содержал нечто, судя по рваному краю, но адреса не было - ничего не было, кроме зеленой, пошло-фальшивой геральдической виньетки с названием мотеля "Пондерозовая Сосна". Тут я произвел маленькое шассэ-круазэ с Марией, которая хлопотливо выбегала опять из Лолитиной комнаты, - удивительно, как они шибко двигаются и мало успевают сделать - эти задастые киски. Она кинула сердитый взгляд на конверт, который я положил обратно на тарелку, предварительно разгладив его. "Вы бы лучше не трогали", - проговорила она с пеленгаторным кивком головы. - "Можно и пальцы обжечь". Возражать? Ниже моего достоинства. Я только сказал: "Je croyais que c'etait un 'bill' - pas un billet doux." Затем, войдя в полную солнца комнату, я обратился к Лолите: "Bonjour, mon petit!" "Долорес!" - воскликнула Мария Лор, входя со мной, мимо меня, сквозь меня - пухлая лахудра - и моргая ресницами и начиная быстренько складывать белое фланелевое одеяло, продолжая моргать: "Долорес, ваш папенька думает, что вы получаете письма от милого дружка. Это я" - (постукивая себя с гордым видом, по золоченому крестику), - "я получаю их. И мой папенька может парлэ-франсэ не хуже вашего". Она вышла. Долорес, такая розовая, с золотой рыжинкой, с губами только что ярко накрашенными, с расчесанными до блеска волосами, над которыми она поработала щеткой, как это только умеют американские девочки, лежала, вытянув голые руки на одеяле, и невинно улыбалась - не то мне, не то пустоте. Посреди ночного столика, рядом с бумажной салфеткой и карандашом, горел на солнце ее топазовый перстенек. "Какие жуткие траурные цветы", - сказала она, принимая букет. - "Но все равно - спасибо. Только будь так мил, пожалуйста, обойдись без французского - это только раздражает людей". Тут опять вбежала обычным своим аллюром спелая молодая шлюха, воняя мочой и чесноком, с газетой "Дезерет", которую моя прелестная пациентка жадно схватила, не обращая внимания на роскошно иллюстрированные тома, принесенные мной. "Моя сестра Анна", - сказала басконка (завершая давешнее сообщение новой мыслью) - "работает в Пондерозе". Мне всегда жаль Синей Бороды. Эти брутальные братья... Est-ce que tu ne m'aimes plus, ma Carmen? Никогда не любила. Я теперь не только знал, что моя любовь безнадежна, но знал также, что они вдвоем замышляют что-то, сговариваясь, по-баскски или по-земфирски, против моей безнадежной любви. Скажу больше: Лолита вела двойную игру, ибо она дурачила и глупую, сентиментальную Марию, которой поведала, вероятно, что хочет жить у жизнерадостного дядюшки, а не у жестокого, мрачного отца. И другая сиделка, которой я так и не рассмотрел, и юродивый, вкатывавший койки и гроба в лифт, и чета идиотских зеленых попугайчиков, занимавшая клетку в приемной, - все, все они участвовали в подлом заговоре. Мария, верно, думала, что комедийный папаша Профессор Гумбертольди препятствует любовной интриге между Долорес и заместителем отца, толстеньким Ромео (ведь не забудем, что ты был жирноват, Ромка, несмотря на все эти наркотики - "снежок", "сок радости" и так далее). У меня побаливало горло; я стоял, переглатывая, у окна и глядел на романтическую скалу, повисшую высоко в смеющемся, заговорщическом небе. "Моя Кармен", - обратился я к ней (я иногда звал ее этим именем), - "мы покинем этот пересохший, воспаленный, свербящий город, как только тебе позволят встать". "Кстати - мне нужны мои вещи", - проговорила гитаночка, подняв холмом колени и перейдя на другую страницу газеты. "Потому что, видишь ли", - продолжал я, - "нет смысла сидеть в этом городе". "Нет смысла сидеть где бы то ни было", - сказала Лолита. Я опустился в кретоновое кресло и, раскрыв красивый ботанический атлас, попытался, в жужжащей от жара тишине, найти в нем мои цветы. Это оказалось невозможным. Немного погодя где-то в коридоре раздался музыкальный звоночек. Я не думаю, чтобы в этом претенциозном госпитале было больше дюжины больных (из них "трое или четверо сумасшедших", как мне весело заявила раз Лолита); и, конечно, служащие имели слишком много свободного времени. Однако - тоже ради шика - строго соблюдались правила. Сознаюсь, что часто приходил в неуказанные для посещений часы. В порыве мечтательного лукавства склонная к видениям Мария Лор (в следующий раз ей померещится une belle dame toute en bleu, проплывающая по Гремучей Яруге в Нью-Лурде) схватила меня за рукав, намереваясь меня вывести. Я посмотрел на ее руку; она убрала ее. Уходя, - уходя по собственной воле, - я услышал, как Долорес Гейз повторяет мне, чтобы я завтра утром принес ей - не могла вспомнить всего, что ей нужно было в смысле носильных и других вещей: "Принеси мне", крикнула она (уже вне поля зрения, ибо дверь тронулась, дверь закрывалась, дверь закрылась) - принеси весь новый серый чемодан и мамин, мамин!"; но на следующее утро я дрожал от озноба, и пьян был в дым, и умирал в мотельной постели, где она пролежала всего несколько минут, и все, что я в силах был сделать, ввиду этих кругами расширяющихся обстоятельств, было послать ей оба чемодана с любовником моей вдовушки, могучим и добродушным водителем грузовика. Я ясно представил себе, как моя девочка показывает Марии свои сокровища... Разумеется, я находился в несколько бредовом состоянии, и на другой день я настолько еще был зыбковат и неоформлен, что, когда взглянул в окно ванной на смежный лужок, то увидел прелестный молодой велосипед моей Долли, стоявший там на своей подпорке, причем грациозное переднее колесо было отвернуто от меня, как всегда, а на седле сидел воробей, - но это был велосипед хозяйки, и, со слабой улыбкой покачивая головой вслед нежной грезе, я насилу добрался до кровати и долго лежал, тих и свят, как сказано - цитирую не совсем точно - у Роберта Браунинга: Свят? Форсит! Когда Долорес Смуглая на мураве Вырезает, раззадорясь, Вздор о кинобожестве - - вырезает из пестрых журнальчиков, окружавших Долорес на всех наших стоянках, а в городе меж тем начали справлять великий национальный праздник, судя по мощным хлопушкам - сущим бомбам, - которые все время разрывались, и ровно в час пятьдесят пять дня мне послышалось чье-то посвистывание за полуоткрытой дверью коттеджа и затем - стук. Это был грузовой шофер Франк - огромный детина: он остался стоять на пороге, держась за дверной косяк и немного подавшись вперед. "Здрасте. Звонят в мотель из больницы. Сиделка Лор спрашивает, лучше ли мистеру Гумберту и собирается ли он зайти нынче?" За двадцать шагов, Франк казался румяным здоровяком; в пяти шагах, как сейчас, видно было, что он состоит из румяно-сизой мозаики шрамов: в Италии, во время последней войны, его так ахнуло, что он пролетел сквозь стену; однако, несмотря на неописуемые увечья, Франк способен был править колоссальным грузовиком, баловаться рыболовством, ходить на охоту, пьянствовать и неутомимо пользоваться придорожным бабьем. В этот день - по случаю ли большого праздника или просто из желания позабавить больного человека - он снял перчатку, которую обыкновенно носил на левой руке (эта рука сейчас прижата была к косяку) и являл завороженному страдальцу не только полное отсутствие безымянного пальца и мизинца, но также и голую девку, с киноварными сосками и кобальтовой ижицей, очаровательно вытатуированную на тыльной стороне его искалеченной руки: указательный палец и средний изображали ее ноги, а на кисть приходилась ее голова в венчике из цветов. Ах, просто прелесть... особенно, когда она, как сейчас, прислонялась к брусу, точно хитрая фея. Я попросил его передать Марии Лор, что я останусь весь день в постели и позвоню моей дочери в течение завтрашнего дня, если только буду себя чувствовать, вероятно, полинизейского происхождения (в мыслях у меня еще попадались опечатки). Тут он заметил направление моего взгляда и сделал так, что правое ее бедрышко блудливо дрыгнуло. "Оки-доки", - пропел великан Франк, ударил по косяку и, посвистывая, ушел с моим поручением, а я продолжал пить, и к утру температура упала, и, хотя я был, как жаба, вял, я надел свой фиолетовый халат поверх кукурузно-желтой пижамы и отправился в мотельную контору, где находился телефон. Все было хорошо. Ясный голос сообщил мне, что: да, все хорошо, моя дочь вчера выписалась из больницы около двух часов дня: ее дядя, мистер Густав, заехал за ней со щенком кокер-спаниэлем, и приветом для всех, на черном Кадили Яке; он заплатил по Доллиному счету наличными и попросил мне передать, чтобы я не беспокоился, оставался в теплой постельке, а они, мол, едут к дедушке на ранчо, как было условлено. Эльфинстон (он у них тонкий, но страшный) был - да и остался таким, надеюсь - премиленький городок. Он напоминал, знаете, макет - своими аккуратными деревцами из зеленой ваты и домиками под красными крышами, планомерно разбросанными по паркету долины, и мне кажется, я уже вскользь говорил о его образцовой школе, и храмине, и просторных прямоугольных жилищных участках, из коих некоторые, впрочем, сводились к довольно своеобразным загонам, где мул или единорог пасся в тумане раннего июльского утра. Забавная штука: на одном крутом, грависто-скрежещущем повороте я боком задел стоявшую у тротуара машину, но сказал себе апатически, а замахавшему руками владельцу - телепатически (в лучшем случае), что вернусь в свое время, адрес: Бурдская Школа, переулок Бурды, город Кабура; джин, поддерживавший жизнь моего сердца, мутил мозг, и после нескольких пробелов и провалов, свойственных эпизодам в снах, я очутился в приемной больницы, где старался избить доктора и орал на людей, прятавшихся под стулья, и требовал Марии, которая, к счастью для нее, отсутствовала в этот день; грубые руки дергали меня за халат, оторвав, наконец, карман, и каким-то образом я оказался сидящим верхом на принятом мною за доктора "Не люблю пациента" лысом, смугловатом мужчине, который в конце концов встал с пола и заметил с анекдотическим акцентом: "Ну, кто тут теперь невротик, я вас спрашиваю?"; после чего высокая суровая сестра преподнесла мне семь роскошно иллюстрированных книг в роскошных переплетах и идеально сложенный шотландский плед, причем попросила расписку; и в неожиданной тишине я в передней заметил полицейского, которому мой коллега-автомобилист указывал на меня, и я кротко расписался в получении книг и пледа - символический жест, означавший, что уступаю мою Лолиту всем этим макакам, но что же я мог сделать другого? Одна простая мысль стояла как бы нагишом передо мной: главное - остаться на воле. Соверши я любой опрометчивый шаг, - и мне пришлось бы объяснять все подробности своей преступной жизни. Поэтому я притворился одуревшим от запоя. Коллеге-автомобилисту я заплатил, наплевав на страховку, сколько он счел справедливым. Голубоглазому доктору Блю, который теперь гладил меня по руке, я в слезах поведал о слишком обильных возлияниях, которыми я считал нужным подбодрить ненадежное, но здоровое, не нуждающееся ни в каких осмотрах сердце. Перед всей больницей я извинился с таким фасонистым поклоном, что чуть не упал, добавив впрочем, что состою в неважных отношениях с другими членами Гумбертского клана. Самому себе я шепнул, что пистолет мой в сохранности и что я все еще не лишен свободы, - могу выследить беглянку, могу уничтожить "брата".

    23

Расстояние в тысячу миль по шелковисто-гладкому асфальту отделяло Касбим, где, насколько мне было известно, красный бес по сговору объявился впервые, от рокового Эльфинстона, куда мы прибыли за неделю до Дня Независимости. Это путешествие тогда заняло большую часть июня, ибо мы редко проезжали больше ста пятидесяти миль в день, проводя остальное время (до пяти дней однажды) на разных стоянках, - которые, вероятно, были им детально предусмотрены. Тут, значит, и следовало искать след беса; и этому-то я полностью посвятил себя после нескольких неописуемых дней рыскания по безжалостно разветвлявшимся дорогам в окрестностях Эльфинстона. Вообрази, читатель, меня - такого застенчивого, так не любящего обращать на себя внимание, наделенного таким врожденным чувством благопристойности - вообрази меня, скрывающего безумное горе под дрожащей подобострастной улыбкой и придумывающего предлог, чтобы с притворной небрежностью перелистать гостиничную книгу, в которой записаны фамилии, адреса и автомобильные номера проезжих. "Послушайте", - говорил я, - "я совершенно уверен, что я здесь уже как-то останавливался - позвольте мне взглянуть на записи за середину июня. Так-с. Нет, все-таки вижу, что ошибся, - на какой смешной улице города живет этот мистер Кук: Ишо 5. Простите за беспокойство". Или же: "Один из моих клиентов стоял у вас - я потерял его адрес, - может быть, вы будете так добры..." И не раз случалось, особенно если директор оказывался определенного типа мрачным мужчиной, что мне отказывалось в собственноручном просмотре. У меня тут отмечено на листочке: между 5-ым июля и 18-ым ноября, т. е. до моего возвращения на несколько дней в Бердслей, я расписался (далеко не всегда, впрочем, останавливаясь на ночь) в 342 гостиницах и мотелях. Эта цифра включает несколько заведений между Касбимом и Бердслеем, из которых одно подарило мне несомненную тень беса: "Роберт Роберт, Мольберт, Альберта". Мне приходилось очень осторожно распределять свои розыски во времени и пространстве, дабы не возбуждать подозрений; и было, вероятно, по крайней мере пятьдесят мест, где я просто справлялся, не расписываясь сам, но это ни к чему не приводило, и я предпочитал сооружать платформу правдоподобия и доброжелательства тем, что первым делом платил за ненужную мне комнату. Мой обзор показал, что из трехсот, примерно, книг не менее двадцати содержало им оставленный след: не спешивший бес или останавливался даже чаще нас, или же - на это он был вполне способен - расписывался кое-где лишний раз с целью обильно снабдить меня издевательскими намеками. Только раз стоял он там же, иногда же, как и мы, - и спал в нескольких шагах от Лолитиной подушки. В нескольких случаях он ночевал в том же или соседнем квартале; нередко он ждал в засаде в промежуточном пункте между двумя условленными стоянками. Как живо помнил я Лолиту, перед самым отъездом из Бердслея, лежащей ничком на ковре в гостиной с грудой путеводителей и карт, на которых она отмечала этапы и остановки своим губным карандашом! Я сразу установил, что наш бывший преследователь предвидел мои изыскания и подбросил мне на поживу ряд оскорбительных псевдонимов, каламбуров и прочих вывертов. В первом же мотеле, который я посетил - "Пондерозовая Сосна", - я нашел, среди дюжины явно человеческих адресов, следующую мерзость: Адам Н. Епилинтер, Есноп, Иллиной. Мой острый глаз немедленно разбил это на две хамских фразы, утвердительную и вопросительную. Хозяйка соизволила мне сообщить, что мистер Епилинтер пролежал пять дней в постели с сильным гриппом, что он оставил автомобиль для починок в неизвестном ей гараже и съехал на новой машине - 4-го июля. Да, действительно, девушка по имени Анна Лор тут работала, но это было давно, теперь она замужем за бакалейщиком в Сидар Сити. В одну прекрасную лунную ночь я подкараулил Марию - в белых сиделочных башмаках она шла по пустынной улице; будучи, как многие, автоматом, она собралась было завопить, но мне удалось ее очеловечить довольно простым способом - я пал на колени и со взвизгами, с упоминанием святителей, стал умолять ее мне помочь. Она клялась, что ничего не знает. Кто он такой, этот Епилинтер? Она как будто заколебалась. Я проворно вынул стодолларовый билет. Она подняла его на свет луны. "Ваш братец", - прошептала она наконец. Разразившись французским проклятием, я выхватил билет из ее лунно-холодной руки и убежал. Этот случай научил меня полагаться только на самого себя. Ни один сыщик, конечно, не нашел бы тех пометных ниточек и наводящих зарубок, которые Трапп подгонял к моим именно мозгам, настраивал на мой именно лад. Я не мог, разумеется, ожидать, что мой преследователь где-нибудь оставил мне свое настоящее имя; но я надеялся, что он когда-нибудь подскользнется на собственной блестящей изощренности, осмелившись ввести более индивидуальную деталь, чем требовалось, или что он выдаст слишком много через качество целого, составленного из количественных частей, выдававших слишком мало. В одном он преуспел: ему удалось демонической сетью окончательно опутать меня и мою извивающуюся, бьющуюся тоску. С бесконечным мастерством клоуна-канатоходца он пошатывался и запинался, и непонятным образом возвращался в состояние равновесия, всегда, впрочем, оставляя мне спортивную надежду - если могу так выразиться, когда идет речь об измене, ярости, опустошенности, ужасе и ненависти, - что в следующий раз он наконец переборщит. Этого так никогда и не случилось, - хотя он черт знает как рисковал. Мы все восхищаемся акробатом в блестках, с классической грацией и точностью продвигающемся по натянутой под ним струне в тальковом свете прожекторов; но насколько больше тонкого искусства выказывает гротесковый специалист оседающего каната, одетый в лохмотья вороньего пугала и пародирующий пьяного! Мне ли этого не оценить... Если эти оставляемые им пометные шутки и не устанавливали его личности, они зато отражали его характер, - или, вернее, некий однородный и яркий характер. В его "жанре", типе юмора (по крайней мере, в лучших проявлениях этого юмора), в "тоне" ума я находил нечто сродное мне. Он меня имитировал и высмеивал. Его намеки отличались известной изысканностью. Он был начитан. Он говорил по-французски. Он знал толк в дедалогии и логомантии. Он был любителем эротики. Почерк у него смахивал на женский. Он мог изменить имя, но не мог замаскировать, несмотря на все попытки переодеть их, некоторые буквы, как, например, его очень своеобразные "т" и "у". Остров Quelquepart было одним из любимейших его местопребываний. Он не пользовался самоструйным пером - верное указание (как подтвердит вам всякий психиатр), что пациент - репрессивный ундинист. Человеколюбие понуждает нас пожелать ему, чтобы оказались русалочки в волнах Стикса. Главной чертой его было задирательство. Боже мой, как нравилось бедняге дразнить меня! Он подвергал сомнению мою эрудицию. Я в достаточной мере горд тем, что знаю кое-что, чтобы скромно признаться, что не знаю всего. Вероятно, я пропустил некоторые пуанты в этом криптографическом пэпер-чэсе. Какой трепет торжества и гадливости сотрясал хрупкий состав мой, когда, бывало, среди простых, невинных имен в отельном списке тайный смысл его дьявольской головоломки вдруг эякулировал мне в лицо! Я замечал, что, как только ему начинало казаться, что его плутни становятся чересчур заумными, даже для такого эксперта, как я, он меня приманивал опять загадкой полегче. "Арсен Люпэн" был очевиден полуфранцузу, помнившему детективные рассказы, которыми он увлекался в детстве; и едва ли следовало быть знатоком кинематографа, чтобы раскусить пошлую подковырку в адресе: "П. О. Темкин, Одесса, Техас". В не менее отвратительном вкусе, но но существу выдающем ум культурного человека, а не полицейского, не заурядного бандита, не похабного коммивояжера, были такие вымышленные имена, как "Эрутар Ромб" - явная переделка имени автора "Ее Bateau Bleu - да будет и мне позволено немного позубоскалить, господа! - или "Морис Шметтерлинг", известный своей пьесой "L'Oiseau Ivre" (что, попался, читатель?). Глупое, но смешное "Д. Оргон, Эльмира, Нью-Йорк" вышло, конечно, из Мольера; и потому, что я недавно пытался Лолиту заинтересовать знаменитой комедией восемнадцатого века, я приветствовал старого приятеля - "Гарри Бумпер, Шеридан, Вайоминг". Из невинных Бермудских Островов он сделал остроту - каламбур, который пристойность не разрешает мне привести, и всякий хороший фрейдист, с немецкой фамилией и некоторым знанием в области религиозной проституции, поймет немедленно намек в "Др. Китцлер, Эрикс, Мисс." Что ж, все это неплохо. Потеха довольно убогая, но в общем без личных выпадов, а потому безвредная. Не привожу записей, которые меня привлекли своей, так сказать, явной зашифрованностью, но вместе с тем не поддались разгадке, ибо чувствую, что продвигаюсь ощупью сквозь пограничный туман, где словесные оборотни превращаются, может быть, в живых туристов. Что такое, например: "Фратер Гримм, Океан, Келькепар"? Настоящим ли человеком - со случайно одинаковым с ним почерком - был некто "Н. С. Аристофф" родом из "Катагелы"? Где твое жало, Катагела? А что это: "Джемс Мавор Морелл, Каламбург, Англия"? "Аристофан", "Каламбур" - прекрасно, но чего я недопонял? Одна черта, повторявшаяся в этих подделках, производила во мне особенно болезненный трепет. Такие вещи, как "Г. Трапп, Женева, Нью-Йорк", означали предательство со стороны моей спутницы. Комбинация "О. Бердслей, Лолита, Техас" доказывала, несмотря на существование такого города в Техасе - (и притом яснее, чем исковерканное в Чампионе телефонное сообщение), что следует искать начала всей истории на атлантической стороне Америки. "Лука Пикадор, Мерри Мэй, Мэриланд" содержало ужасный намек на то, что моя маленькая Кармен выдала негодяю жалкий шифр ласковых имен и своенравных прозваний, которые я ей давал. Три раза повторен был адрес: "Боб Браунинг, Долорес, Колорадо". Безвкусное "Гарольд Гейз, Мавзолей, Мексика" (которое в иное время могло бы меня позабавить) предполагало знакомство с прошлым девочки - и на минуту у меня явилась кошмарная мысль, что "Дональд Отто Ких" из городка "Сьерра (TM) в штате "Невада" - старый друг семьи, бывший, может быть, любовник Шарлотты, бескорыстный, может быть, защитник детей. Но больнее всего пронзила меня кощунственная анаграмма нашего первого незабвенного привала (в 1947-ом году, читатель!), которую я отыскал в книге касбимского мотеля, где он ночевал рядом с нами: "Ник. Павлыч Хохотов, Вран, Аризона". Исковерканные автомобильные номера, оставляемые всеми этими Кувшинкиными, Фатаморганами и Траппами, всего лишь указывали на то, что хозяева постоялых дворов плохо проверяют идентификацию машин, даваемую проезжими. Ссылки - неполные или неправильные - на автомобили, которые наш преследователь нанимал для коротких перегонов между Уэйсом и Эльфинстоном, я, разумеется, не мог использовать. Номер, относящийся к его первоначальному, по-видимому собственному, Яку, представлял собой мерцание переменчивых цифр, из которых одни он переставлял, другие переделывал или пропускал; но самые комбинации этих цифр как-то перекликались (например, ВШ 1564 и ВШ 1616 или КУ 6969 и КУКУ 9933), хотя были так хитро составлены, что не поддавались приведению к общему знаменателю. Мне пришло в голову, что после того, как он передал вишневый Як приспешникам в Уэйсе и перешел на систему "перекладных", преемники его могли оказаться менее осмотрительными и, может быть, оставили в какой-нибудь отельной книге прототип тех взаимно связанных номеров. Но если искать беса на дорогах, по которым он наверняка проехал, было таким сложным, запутанным и безнадежным делом, чего мог я ожидать от попыток напасть на след неизвестных автомобилистов, путешествующих по неизвестным мне маршрутам?

    24

К тому времени, как я достиг Бердслея, в порядке той рекапитуляции, о которой я теперь достаточно поговорил, у меня в уме создался довольно полный образ, и этот образ я свел - путем исключения (всегда рискованным) - к тому единственному конкретному первоисточнику, который работа больного мозга и шаткой памяти могла отыскать. Кроме преподобного Ригор Мортис (как девочки окрестили пастора) и почтенного старца, преподававшего необязательные немецкий язык и латынь, в Бердслейской гимназии не было постоянных учителей мужского пола. Но два-три раза в течение учебного года (1948 - 49) приходил с волшебным фонарем искусствовед из Бердслейского Университета показывать гимназисткам цветные снимки французских замков и образцы импрессионистической живописи. Мне хотелось присутствовать при этих проекциях и лекциях, но Долли, как это у нас водилось, попросила меня не ходить, - и баста. Кроме того, я помнил, что Гастон называл именно этого преподавателя блестящим garqon; но это было все; память отказывалась выдать мне имя любителя старинных шато. В день, назначенный для казни, я прошел по слякоти через университетский двор к одному из указанных мне зданий. Там я узнал, что фамилия искусствоведа Риггс (что несколько напоминало фамилию знакомого нам служителя культа), что он холост, и что через десять минут он выйдет из университетского музея, где сейчас читает лекцию. Я сел на мраморную скамью (дар некой Цецилии Рамбль) у входа в лекционный зал музея. Дожидаясь там, с болезненным ощущением в предстательной железе, подвыпивший, истощенный недостатком сна, сжимая кольт в кулаке, засунутом в карман макинтоша, я вдруг спохватился, что я ведь сошел с ума и готов совершить глупость. Существовал один шанс среди миллионов, что Альберт Риггс, доцент, держит мою Лолиту под замком у себя на дому, 69, улица Линтера - в названии было что-то знакомое... Нет, он никак не мог быть моим губителем. Чепуха. Я терял рассудок и тратил зря время. Он и она сейчас в Калифорнии, а не здесь. Вскоре, за белыми статуями, украшающими вестибюль, я заметил смутное оживление. Дверь - не та, на которую я жадно уставился, а другая, подальше, - бодро распахнулась, и среди стайки студенток запрыгала, как пробка, лысина щупленького лектора, а затем ко мне стали приближаться его блестящие карие глаза. Я никогда в жизни его не видал, хотя он стал настаивать, что мы как-то познакомились на приеме в саду Бердслейской школы. А как поживает моя очаровательная дочь, теннисистка? У него, к сожалению, еще одна лекция. До скорого! Другие попытки опознания разрешились не так скоро. Через объявление в одном из журнальчиков, оставшихся мне от Лолиты, я решился войти в сношение с частным сыщиком, бывшим боксером, и просто чтобы дать ему понятие о методе, которым пользовался негодяй, преследовавший нас до Эльфинстона, я ознакомил его с некоторыми образцами имен и адресов, набранных мной на обратном пути. Он потребовал порядочный аванс, и в продолжение двадцати месяцев - двадцати месяцев, читатель! - болван занимался тем, что кропотливо проверял эти явно вымышленные данные! Я уже давно порвал с ним всякие деловые сношения, когда однажды он явился ко мне с победоносным видом и сообщил, что Боб Браунинг действительно живет около поселка Долорес в юго-западном Колорадо и что он оказался краснокожим киностатистом восьмидесяти с лишком лет.

    25

Эта книга - о Лолите; теперь, когда дохожу до той части, которую я бы назвал (если бы меня не предупредил другой страдалец, тоже жертва внутреннего сгорания) "Dolorhs Disparue", подробное описание последних трех пустых лет, от начала июля 1949 до середины ноября 1952, не имело бы смысла. Хотя и следует отметить кое-какие важные подробности, мне хотелось бы ограничиться общим впечатлением: в жизни, на полном лету, раскрылась с треском боковая дверь и ворвался рев черной вечности, заглушив захлестом ветра крик одинокой гибели. Странно - я почти никогда не видел и не вижу Лолиту во сне такой, какой помню ее - какой я видел ее наяву, мысленно, с неослабностью душевной болезни, в галлюцинациях дня и бессонницах ночи. Если она и снилась мне, после своего исчезновения, то появлялась она в странных и нелепых образах, в виде Валерии или Шарлотты, или помеси той и другой. Помесное привидение приближалось, бывало, ко мне, скидывая с себя покрышку за покрышкой, в атмосфере великой меланхолии, великого отвращения. Эта Лже-Лолита (и Лже-Валерия) вяло приглашала меня разделить с ней твердый диванчик, или просто узкую доску, или нечто вроде гинекологического ложа, на котором она раскидывалась, приотворив плоть, как клапан резиновой камеры футбольного мяча. С расколовшимся или безнадежно потерянным зубным протезом я попадал в гнусные меблирашки, где для меня устраивались скучнейшие вечера вивисекции, обыкновенно кончавшиеся тем, что Шарлотта или Валерия рыдала в моих окровавленных объятиях, и я их нежно целовал братскими губами в сонном беспорядке венской дребедени, продаваемой с молотка, жалости, импотенции и коричневых париков трагических старух, которых только что отравили газом. Однажды я вынул из бедного Икара и уничтожил давно накопившуюся кучу журнальчиков для подростков. Вам известен тип этих изданий: в отношении чувств это - каменный век; в смысле гигиены - эпоха, по крайней мере, микенская. Красивая, но уже очень зрелая актриса, с исполинскими ресницами и пухлой, мясисто-красной нижней губой, рекомендовала новый шампунь. Бедлам реклам. Юным школьницам нравятся сборки на юбках - que c'etait loin, tout cela! Когда приглашают с ночевкой, хозяйке полагается приготовить для каждой гостьи халат. Бессвязные детали лишают ваш разговор всякого блеска. Нам всем приходилось встречать на вечеринках для конторских служащих "копунью" - девушку, которая копает ногтями кожу на лице. Только если он очень стар или занимает очень большое положение, пожилому мужчине дозволяется не снимать перчатки, перед тем как пожать руку даме. Привлекай сердца ношением нашего Нового Животикоскрадывателя: ни бочков, ни брюшков. Тристан и три женских стана в кино. Да-с, господа-с: супружество Джо и Дженни возбуждает джуджание. Превратись в романтическую красавицу быстро и дешево. Книжки-комикс: скверная девчонка (брюнетка), толстяк-отец (с сигарой); хорошая девочка (рыжая), красивый папочка (с подстриженными усами). Или отвратительная серия с гориллообразным верзилой и его женой, гномообразной гнидой. Et moi qui t'offrais mon genie... Я припомнил довольно изящные, чепушиные стишки, которые я для нее писал, когда она была ребенком. "Не чепушиные", говорила она насмешливо, "а просто чепуха": Пролетают колибри на аэропланах, Проходит змея, держа руки в карманах... или: Так ведет себя странно с крольчихою кролик, Что кролиководы смеются до колик. Иные ее вещи было трудно выбросить. До конца 1949-го года я лелеял, и боготворил, и осквернял поцелуями, слезами и слизью пару ее старых тапочек, ношеную мальчиковую рубашку, потертые ковбойские штаны, смятую школьную кепочку и другие сокровища этого рода, найденные в багажном отделении автомобиля. Когда же я понял, что схожу с ума, я собрал эти вещи, прибавил к ним кое-что оставшееся на складе в Бердслее - ящик с книгами, ее велосипед, старое пальто, ботики - и в пятнадцатый день ее рождения послал все это в виде дара от неизвестного в приют для сироток на ветреном озере у канадской границы. Не исключаю, что пойди я к хорошему гипнотизеру, он бы мог извлечь из меня и помочь мне разложить логическим узором некоторые случайные воспоминания, которые проступают сквозь ткань моей книги, со значительно большей отчетливостью, чем они всплывают у меня в памяти - даже теперь, когда я уже знаю, что и кого выискивать в прошлом. В то время я только чувствовал, что теряю контакт с действительностью. Я провел остаток зимы и большую часть весны в санатории около Квебека, где я лечился раньше, после чего решил привести в порядок некоторые свои дела в Нью-Йорке, а затем двинуться в Калифорнию для основательных розысков. Вот стихотворение, сочиненное мной в санатории: Ищут, ищут Долорес Гейз; Кудри: русы. Губы: румяны, Возраст: пять тысяч триста дней, Род занятий: нимфетка экрана? Где ты таишься, Долорес Гейз? Что верно и что неверно? Я в аду, я в бреду: "выйти я не могу" Повторяет скворец у Стерна. Где разъезжаешь, Долорес Гейз? Твой волшебный ковер какой марки? Кагуар ли кремовый в моде здесь? Ты в каком запаркована парке? Кто твой герой, Долорес Гейз? Супермен в голубой пелерине? О, дальний мираж, о, пальмовый пляж! О, Кармен в роскошной машине! Как больно, Долорес, от джаза в ушах! С кем танцуешь ты, дорогая? Оба в мятых майках, потертых штанах, И сижу я в углу, страдая. Счастлив, счастлив, Мак-Фатум, старик гнилой. Всюду ездит. Жена - девчонка. В каждом штате мнет Молли свою, хоть закон Охраняет даже зайчонка. Моя боль, моя Долли! Был взор ее сер И от ласок не делался мглистей. Есть духи - называются Soleil Vert... Вы что, из Парижа, мистер? L'autre soir un air froid d'opera m'alita: Son fele - bien fol est qui s'y fie! Il neige, le decor s'ecroule, Lolitat Lolita, qu'ai-je fait de ta vie? Маюсь, маюсь, Лолита Гейз, Тут раскаянье, тут и угрозы. И сжимаю опять волосатый кулак, И вижу опять твои слезы. Патрульщик, патрульщик, вон там, под дождем, Где струится ночь, светофорясь... Она в белых носках, она - сказка моя, И зовут ее: Гейз, Долорес. Патрульщик, патрульщик, вон едут они, Долорес Гейз и мужчина. Дай газу, вынь кольт, догоняй, догони, Вылезай, заходи за машину! Ищут, ищут Долорес Гейз: Взор дымчатый тверд. Девяносто Фунтов всего лишь весит она При шестидесяти дюймах роста. Икар мой хромает, Долорес Гейз, Путь последний тяжел. Уже поздно. Скоро свалят меня в придорожный бурьян, А все прочее - ржа и рой звездный. Психоанализируя это стихотворение, я вижу, что оно не что иное, как шедевр сумасшедшего. Жесткие, угловатые, крикливые рифмы довольно точно соответствуют тем лишенным перспективы ландшафтам и фигурам, и преувеличенным их частям, какие рисуют психопаты во время испытаний, придуманных их хитроумными дрессировщиками. Я много понасочинил других стихов. Я погружался в чужую поэзию. Но мысль о мести ни на минуту не переставала томить меня. Я был бы плутом, кабы сказал (а читатель - глупцом, кабы поверил), что потрясение, которое я испытал, потеряв Лолиту, навсегда меня излечило от страсти к малолетним девочкам. Лолиту я теперь полюбил другой любовью, это правда, - но проклятая природа моя от этого не может измениться. На площадках для игр, на морских и озерных побережьях мой угрюмый, воровской взгляд искал поневоле, не мелькнут ли голые ноги нимфетки или другие заветные приметы Лолитиных прислужниц и наперсниц с букетами роз. Но одно основное видение выцвело: никогда я теперь не мечтал о возможном счастье с девочкой (обособленной или обобщенной) в каком-нибудь диком и безопасном месте; никогда не воображал я, что буду впиваться в нежную плоть Лолитиных сестричек где-нибудь далеко-далеко, в песчаном убежище между скал пригрезившихся островов. Это кончилось - или кончилось, по крайней мере, на некоторое время. С другой же стороны... увы, два года чудовищного потворства похоти приучили меня к известному укладу половой жизни. Я боялся, как бы пустота, в которой я очутился, не заставила бы меня воспользоваться свободой внезапного безумия и поддаться случайному соблазну при встрече в каком-нибудь проулке с возвращающейся домой школьницей. Одиночество разжигало меня. Я нуждался в обществе и уходе. Мое сердце было истерическим, ненадежным органом. Вот как случилось, что Рита вошла в мою жизнь.
© Copyright HTML Gatchina3000, 2004.