на головную страницу

Приглашение на казнь

Владимир Набоков


Париж: Современные записки, №58-60, 1935-1936
Париж: Дом Книги, 1938
Содержание:

    XIX

На другое утро ему доставили газеты, -- и это напомнило первые дни заключения. Тотчас кинулся в глаза цветной снимок: под синим небом -- площадь, так густо пестрящая публикой, что виден был лишь самый край темно-красного помоста. В столбце, относившемся к казни, половина строк была замазана, а из другой Цинциннат выудил только то, что уже знал от Марфиньки, -- что маэстро не совсем здоров, и представление отложено -- быть может, надолго. -- Ну и гостинец тебе нонче, -- сказал Родион -- не Цинциннату, а пауку. Он нес в обеих руках, весьма бережно, но и брезгливо (заботливость велела прижать к груди, страх -- отстранить) ухваченное комом полотенце, в котором что-то большое копошилось и шуршало: -- На окне в башне пымал. Чудище! Ишь как шастает, не удержишь... Он намеревался пододвинуть стул, как всегда делал, чтобы, став на него, подать жертву на добрую паутину прожорливому пауку, который уже надувался, чуя добычу, -- но случилась заминка, -- он нечаянно выпустил из корявых опасливых пальцев главную складку полотенца и сразу вскрикнул, весь топорщась, как вскрикивают и топорщатся те, кому не только летучая, но и простая мышь-катунчик внушает отвращение и ужас. Из полотенца выпросталось большое, темное, усатое, -- и тогда Родион заорал во всю глотку, топчась на месте, боясь упустить, схватить не смея. Полотенце упало; пленница же повисла у Родиона на обшлаге, уцепившись всеми шестью липкими своими лапками. Это была просто ночная бабочка, -- но какая! -- величиной с мужскую ладонь, с плотными, на седоватой подкладке, темно-коричневыми, местами будто пылью посыпанными, крыльями, каждое из коих было посредине украшено круглым, стального отлива, пятном в виде ока. То вцепляясь, то отлипая членистыми, в мохнатых штанишках, лапками и медленно помавая приподнятыми лопастями крыльев, с исподу которых просвечивали те же пристальные пятна и волнистый узор на загнутых пепельных концах, бабочка точно ощупью поползла по рукаву, а Родион между тем, совсем обезумевший, отбрасывая от себя, отвергая собственную руку, причитывал: "сыми, сыми!" -- и таращился. Дойдя до локтя, бабочка беззвучно захлопала, тяжелые крылья как бы перевесили тело, и она на сгибе локтя перевернулась крыльями вниз, все еще цепко держась за рукав, -- и можно было теперь рассмотреть ее сборчатое, с подпалинами, бурое брюшко, ее беличью мордочку, глаза, как две черных дробины и похожие на заостренные уши сяжки. -- Ох, убери ее! -- вне себя взмолился Родион, и от его исступленного движения великолепное насекомое сорвалось, ударилось о стол, остановилось на нем, мощно трепеща, и вдруг, с края, снялось. Но для меня так темен ваш день, так напрасно разбередили мою дремоту. Полет, -- ныряющий, грузный, -- длился недолго. Родион поднял полотенце и, дико замахиваясь, норовил слепую летунью сбить, но внезапно она пропала; это было так, словно самый воздух поглотил ее. Родион поискал, не нашел и стал посреди камеры, оборотясь к Цинциннату и уперши руки в боки. -- А? Какова шельма! -- воскликнул он после выразительного молчания. Сплюнул, покачал головой и достал туго тукающую спичечную коробку с запасными мухами, которыми и пришлось удовлетвориться разочарованному животному. Но Цинциннат отлично видел, куда она села. Когда Родион наконец удалился, сердито снимая на ходу бороду вместе с лохматой шапкой волос, Цинциннат перешел с койки к столу. Он пожалел, что поторопился слать все книги, и от нечего делать сел писать. "Все сошлось, -- писал он, -- то есть все обмануло, -- все это театральное, жалкое, -- посулы ветреницы, влажный взгляд матери, стук за стеной, доброхотство соседа, наконец -- холмы, подернувшиеся смертельной сыпью... Все обмануло, сойдясь, все. Вот тупик тутошней жизни, -- и не в ее тесных пределах надо было искать спасения. Странно, что я искал спасения. Совсем -- как человек, который сетовал бы, что недавно во сне потерял вещь, которой у него на самом деле никогда не было, или надеялся бы, что завтра ему приснится ее местонахождение. Так создается математика; есть у нее свой губительный изъян. Я его обнаружил. Я обнаружил дырочку в жизни, -- там, где она отломилась, где была спаяна некогда с чем-то другим, по-настоящему живым, значительным и огромным, -- какие мне нужны объемистые эпитеты, чтобы их налить хрустальным смыслом... -- лучше не договаривать, а то опять спутаюсь. В этой непоправимой дырочке завелась гниль, -- о, мне кажется, что я все-таки выскажу все -- о сновидении, соединении, распаде, -- нет, опять соскользнуло, -- у меня лучшая часть слов в бегах и не откликается на трубу, а другие -- калеки. Ах, знай я, что так долго еще останусь тут, я бы начал с азов и, постепенно, столбовой дорогой связных понятий, дошел бы, довершил бы, душа бы обстроилась словами... Все, что я тут написал, -- только пена моего волнения, пустой порыв, -- именно потому, что я так торопился. Но теперь, когда я закален, когда меня почти не пугает..." Тут кончилась страница, и Цинциннат спохватился, что вышла бумага. Впрочем, еще один лист отыскался. "...смерть", -- продолжая фразу, написал он на нем, -- но сразу вычеркнул это слово; следовало -- иначе, точнее: казнь, что ли, боль, разлука -- как-нибудь так; вертя карликовый карандаш, он задумался, а к краю стола пристал коричневый пушок, там, где она недавно трепетала, и Цинциннат, вспомнив ее, отошел от стола, оставил там белый лист с единственным, да и то зачеркнутым словом и опустился (притворившись, что поправляет задок туфли) около койки, на железной ножке которой, совсем внизу, сидела она, спящая, распластав зрячие крылья в торжественном неуязвимом оцепенении, вот только жалко было мохнатой спины, где пушок в одном месте стерся, так что образовалась небольшая, блестящая, как орешек, плешь, -- но громадные, темные крылья, с их пепельной опушкой и вечно отверстыми очами, были неприкосновенны, -- верхние, слегка опущенные, находили на нижние, и в этом склонении было бы сонное безволие, если бы не слитная прямизна передних граней и совершенная симметрия всех расходящихся черт, -- столь пленительная, что Цинциннат не удержался, кончиком пальца провел по седому ребру правого крыла у его основания, потом по ребру левого (нежная твердость! неподатливая нежность!), -- но бабочка не проснулась, и он разогнулся -- и, слегка вздохнув, отошел, -- собирался опять сесть за стол, как вдруг заскрежетал ключ в замке и, визжа, гремя и скрипя по всем правилам тюремного контрапункта, отворилась дверь. Заглянул, а потом и весь вошел розовый м-сье Пьер, в своем охотничьем гороховом костюмчике, и за ним еще двое, в которых почти невозможно было узнать директора и адвоката: осунувшиеся, помертвевшие, одетые оба в серые рубахи, обутые в опорки, -- без всякого грима, без подбивки и без париков, со слезящимися глазами, с проглядывающим сквозь откровенную рвань чахлым телом, -- они оказались между собой схожи, и одинаково поворачивались одинаковые головки их на тощих шеях, головки бледно-плешивые, в шишках с пунктирной сизостью с боков и оттопыренными ушами. Красиво подрумяненный м-сье Пьер поклонился, сдвинув лакированные голенища, и сказал смешным тонким голосом: -- Экипаж подан, пожалте. -- Куда? -- спросил Цинциннат, действительно не сразу понявший, так был уверен, что непременно на рассвете. -- Куда, куда... -- передразнил его м-сье Пьер, -- известно куда. Чик-чик делать. -- Но ведь не сию же минуту, -- сказал Цинциннат, удивляясь сам тому, что говорит, -- я не совсем подготовился... (Цинциннат, ты ли это?) -- Нет, именно сию минуту. Помилуй, дружок, у тебя было почти три недели, чтобы подготовиться. Кажись, довольно. Вот это мои помощники, Родя и Рома, прошу любить и жаловать. Молодцы с виду плюгавые, но зато усердные. -- Рады стараться, -- прогудели молодцы. -- Чуть было не запамятовал, -- продолжал м-сье Пьер, -- тебе можно еще по закону -- Роман, голубчик, дай-ка мне перечень. Роман, преувеличенно торопясь, достал из-за подкладки картуза сложенный вдвое картонный листок с траурным кантом; пока его он доставал, Родриг механически потрагивал себя за бока, вроде как бы лез за пазуху, не спуская бессмысленного взгляда с товарища. -- Вот тут для простоты дела, -- сказал м-сье Пьер, -- готовое меню последних желаний. Можешь выбрать одно и только одно. Я прочту вслух. Итак: стакан вина; или краткое пребывание в уборной; или беглый просмотр тюремной коллекции открыток особого рода; или... это что тут такое... составление обращения к дирекции с выражением... выражением благодарности за внимательное... Ну это извините, -- это ты, Родриг, подлец, вписал! Я не понимаю, кто тебя просил? Официальный документ! Это же по отношению ко мне более чем возмутительно, -- когда я как раз так щепетилен в смысле законов, так стараюсь... М-сье Пьер в сердцах шмякнул картоном об пол, Родриг тотчас поднял его, разгладил, виновато бормоча: -- Да вы не беспокойтесь... это не я, это Ромка шут... я порядки знаю. Тут все правильно... дежурные желания... а то можно по заказу... -- Возмутительно! Нестерпимо! -- кричал м-сье Пьер, шагая по камере. -- Я нездоров, -- однако исполняю свои обязанности. Меня потчуют тухлой рыбой, мне подсовывают какую-то шлюху, со мной обращаются просто нагло, -- а потом требуют от меня чистой работы! Нет-с! Баста! Чаша долготерпения выпита! Я просто отказываюсь, -- делайте сами, рубите, кромсайте, справляйтесь, как знаете, ломайте мой инструмент... -- Публика бредит вами, -- проговорил льстивый Роман, -- мы умоляем вас, успокойтесь, маэстро. Если что было не так, то как результат недомыслия, глупости, чересчур ревностной глупости -- и только! Простите же нас. Баловень женщин, всеобщий любимец да сменит гневное выражение лица на ту улыбку, которой он привык с ума... -- Буде, буде, говорун, -- смягчаясь, пробурчал м-сье Пьер, -- я во всяком случае добросовестнее свой долг исполняю, чем некоторые другие. Ладно, прощаю. А все-таки еще нужно решить насчет этого проклятого желания. Ну, что же ты выбрал? -- спросил он у Цинцинната (тихо присевшего на койку). -- Живее, живее. Я хочу наконец отделаться, а нервные пускай не смотрят. -- Кое-что дописать, -- прошептал полувопросительно Цинциннат, но потом сморщился, напрягая мысль, и вдруг понял, что, в сущности, все уже дописано. -- Я не понимаю, что он говорит, -- сказал м-сье Пьер. -- Может, кто понимает, но я не понимаю. Цинциннат поднял голову. -- Вот что, -- произнес он внятно, -- я прошу три минуты, -- уйдите на это время или хотя бы замолчите, -- да, три минуты антракта, -- после чего, так и быть, доиграю с вами эту вздорную пьесу. -- Сойдемся на двух с половиной, -- сказал м-сье Пьер, вынув толстые часики, -- уступи-ка, брат, половинку? Не желаешь? Ну, грабь, -- согласен. Он в непринужденной позе прислонился к стене; Роман и Родриг последовали его примеру, но у Родрига подвернулась нога, и он чуть не упал, -- панически при этом взглянув на маэстро. -- Ш-ш, сукин кот, -- зашипел на него м-сье Пьер. -- И вообще, что это вы расположились? Руки из карманов! Смотреть у меня... (урча сел на стул). Есть для тебя, Родька, работа, -- можешь помаленьку начать тут убирать; только не шуми слишком. Родригу в дверь подали метлу, и он принялся за дело. Прежде всего, концом метлы он выбил целиком в глубине окна решетку; донеслось, как бы из пропасти, далекое, слабое "ура", -- и в камеру дохнул свежий воздух, -- листы со стола слетели, и Родриг их отшваркнул в угол. Затем, метлой же, он снял серую толстую паутину и с нею паука, которого так, бывало, пестовал. Этим пауком от нечего делать занялся Роман. Сделанный грубо, но забавно, он состоял из круглого плюшевого тела, с дрыгающими пружинковыми ножками, и длинной, тянувшейся из середины спины, резинки, за конец которой его держал на весу Роман, поводя рукой вверх и вниз, так что резинка то сокращалась, то вытягивалась и паук ездил вверх и вниз по воздуху. М-сье Пьер искоса кинул фарфоровый взгляд на игрушку, и Роман, подняв брови, поспешно сунул ее в карман. Родриг между тем хотел выдвинуть ящик стола, приналег, двинул, -- и стол треснул поперек. Одновременно стул, на котором сидел м-сье Пьер, издал жалобный звук, что-то поддалось, и м-сье Пьер чуть не выронил часов. С потолка посыпалось. Трещина извилисто прошла по стене. Ненужная уже камера явным образом разрушалась. -- ...пятьдесят восемь, пятьдесят девять, шестьдесят, -- досчитал м-сье Пьер, -- все. Пожалуйста, вставай. На дворе погода чудная, поездка будет из приятнейших, другой на твоем месте сам бы торопил. -- Еще мгновение. Мне самому смешно, что у меня так позорно дрожат руки, -- но остановить это или скрыть не могу, -- да, они дрожат, и все тут. Мои бумаги вы уничтожите, сор выметете, бабочка ночью улетит в выбитое окно, -- так что ничего не останется от меня в этих четырех стенах, уже сейчас готовых завалиться. Но теперь прах и забвение мне нипочем, я только одно чувствую -- страх, страх, постыдный, напрасный... Всего этого Цинциннат на самом деле не говорил, он молча переобувался. Жила была вздута на лбу, на нее падали светлые кудри, рубашка была с широко раскрытым узорным воротом, придававшем что-то необыкновенно молоденькое его шее, его покрасневшему лицу со светлыми вздрагивавшими усами. -- Идем же! -- взвизгнул м-сье Пьер. Цинциннат, стараясь ничего и никого не задеть, ступая как по голому пологому льду, выбрался наконец из камеры, которой, собственно, уже не было больше.

    XX

Цинцинната повели по каменным переходам. То спереди, то сзади выскакивало обезумевшее эхо, -- рушились его убежища. Часто попадались области тьмы, оттого что перегорели лампочки. М-сье Пьер требовал, чтобы шли в ногу. Вот присоединилось к ним несколько солдат, в собачьих масках по регламенту, -- и тогда Родриг и Роман, с разрешения хозяина, пошли вперед -- большими, довольными шагами, деловито размахивая руками, перегоняя друг друга, и с криком скрылись за углом. Цинцинната, вдруг отвыкшего, увы, ходить, поддерживал м-сье Пьер и солдат с мордой борзой. Очень долго карабкались по лестницам, -- должно быть, с крепостью случился легкий удар, ибо спускавшиеся лестницы, собственно, поднимались и наоборот. Сызнова потянулись коридоры, но более обитаемого вида, то есть наглядно показывавшие -- либо линолеумом, либо обоями, либо баулом у стены, -- что они примыкают к жилым помещениям. В одном колене даже пахнуло капустой. Далее прошли мимо стеклянной двери, на которой было написано: "анцелярия", и после нового периода тьмы очутились внезапно в громком от полдневного солнца дворе. Во время всего этого путешествия Цинциннат занимался лишь тем, что старался совладать со своим захлебывающимся, рвущим, ничего знать не желающим страхом. Он понимал, что этот страх втягивает его как раз в ту ложную логику вещей, которая постепенно выработалась вокруг него, и из которой ему еще в то утро удалось как будто выйти. Самая мысль о том, как вот этот кругленький, румяный охотник будет его рубить, была уже непозволительной слабостью, тошно вовлекавшей Цинцинната в гибельный для него порядок. Он вполне понимал все это, но, как человек, который не может удержаться, чтобы не возразить своей галлюцинации, хотя отлично знает, что весь маскарад происходит у него же в мозгу, -- Цинциннат тщетно пытался переспорить свой страх, хотя и знал, что, в сущности, следует только радоваться пробуждению, близость которого чуялась в едва заметных явлениях, в особом отпечатке на принадлежностях жизни, в какой-то общей неустойчивости, в каком-то пороке всего зримого, -- но солнце было все еще правдоподобно, мир еще держался, вещи еще соблюдали наружное приличие. За третьими воротами ждал экипаж. Солдаты дальше не пошли, а сели на бревна, наваленные у стены, и поснимали свои матерчатые маски. У ворот пугливо жалась тюремная прислуга, семьи сторожей, -- босые дети выбегали, засматривая в аппарат, и сразу бросались обратно, -- и на них цыкали матери в косынках, и жаркий свет золотил рассыпанную солому, и пахло нагретой крапивой, а в стороне толпилась дюжина сдержанно гагакающих гусей. -- Ну-с, поехали, -- бодро сказал м-сье Пьер и надел свою гороховую с фазаньим перышком шляпу. В старую, облупившуюся коляску, которая со скрипом круто накренилась, когда упругенький м-сье Пьер вступил на подножку, была впряжена гнедая кляча, оскаленная, с блестяще-черными от мух ссадинами на острых выступах бедер, такая вообще тощая, с такими ребрами, что туловище ее казалось обхваченным поперек рядом обручей. У нее была красная лента в гриве. М-сье Пьер потеснился, чтобы дать место Цинциннату, и спросил, не мешает ли ему громоздкий футляр, который положили им в ноги. -- Постарайся, дружок, не наступать, -- добавил он. На козлы влезли Родриг и Роман. Родриг, который был за кучера, хлопнул длинным бичом, лошадь дернула, не сразу могла взять и осела задом. Некстати раздалось нестройное "ура" служащих. Приподнявшись и наклонившись вперед, Родриг стегнул по вскинутой морде и, когда коляска судорожно тронулась, от толчка упал почти навзничь на козлы, затягивая вожжи и тпрукая. -- Тише, тише, -- с улыбкой сказал м-сье Пьер, дотронувшись до его спины пухлой рукой в щегольской перчатке. Бледная дорога обвивалась с дурной живописностью несколько раз вокруг основания крепости. Уклон был местами крутоват, и тогда Родриг поспешно заворачивал скрежетавшую рукоятку тормоза. М-сье Пьер, положив руки на бульдожий набалдашник трости, весело оглядывал скалы, зеленые скаты между ними, клевер и виноград, коловращение белой пыли и заодно ласкал взглядом профиль Цинцинната, который все еще боялся. Тощие, серые, согнутые спины сидевших на козлах были совершенно одинаковы. Хлопали, хляпали копыта. Сателлитами кружились оводы. Экипаж временами обгонял спешивших паломников (тюремного повара, например, с женой), которые останавливались, заслонившись от солнца и пыли, а затем ускоряли шаг. Еще один поворот дороги, и она потянулась к мосту, распутавшись окончательно с медленно вращавшейся крепостью (уже стоявшей вовсе нехорошо, перспектива расстроилась, что-то болталось...). -- Жалею, что так вспылил, -- ласково говорил м-сье Пьер. -- Не сердись, цыпунька, на меня. Ты сам понимаешь, как обидно чужое разгильдяйство, когда всю душу вкладываешь в работу. Простучали по мосту. Весть о казни начала распространяться в городе только сейчас. Бежали красные и синие мальчишки за экипажем. Мнимый сумасшедший, старичок из евреев, вот уже много лет удивший несуществующую рыбу в безводной реке, складывал свои манатки, торопясь присоединиться к первой же кучке горожан, устремившихся на Интересную площадь. -- ...но не стоит об этом вспоминать, -- говорил м-сье Пьер, -- люди моего нрава вспыльчивы, но и отходчивы. Обратим лучше внимание на поведение прекрасного пола. Несколько девушек, без шляп, спеша и визжа, скупали все цветы у жирной цветочницы с бурыми грудями, и наиболее шустрая успела бросить букетом в экипаж, едва не сбив картуза с головы Романа. М-сье Пьер погрозил пальчиком. Лошадь, большим мутным глазом косясь на плоских пятнистых собак, стлавшихся у ее копыт, через силу везла вверх по Садовой, и уже толпа догоняла, -- в кузов ударился еще букет. Но вот повернули направо по Матюхинской, мимо огромных развалин древней фабрики, затем по Телеграфной, уже звенящей, ноющей, дудящей звуками настраиваемых инструментов, -- и дальше -- по немощеному шепчущему переулку, мимо сквера, где, со скамейки, двое мужчин, в партикулярном платье, с бородками, поднялись, увидя коляску, и, сильно жестикулируя, стали показывать на нее друг другу, -- страшно возбужденные, с квадратными плечами, и вот побежали, усиленно и угловато поднимая ноги, туда же, куда и все. За сквером, белая, толстая статуя была расколота надвое, -- газеты писали, что молнией. -- Сейчас проедем мимо твоего дома, -- очень тихо сказал м-сье Пьер. Роман завертелся на козлах и, обратившись назад, к Цинциннату, крикнул: -- Сейчас проедем мимо вашего дома, -- и сразу отвернулся опять, подпрыгивая, как мальчик, от удовольствия. Цинциннат не хотел смотреть, но все же посмотрел. Марфинька, сидя в ветвях бесплодной яблони, махала платочком, а в соседнем саду, среди подсолнухов и мальв, махало рукавом пугало в продавленном цилиндре. Стена дома, особенно там, где прежде играла лиственная тень, странно облупилась, а часть крыши... Проехали. -- Ты все-таки какой-то бессердечный, -- сказал м-сье Пьер, вздохнув, -- и нетерпеливо ткнул тростью в спину вознице, который привстал и бешеными ударами бича добился чуда: кляча пустилась галопом. Теперь ехали по бульвару. Волнение в городе все росло. Разноцветные фасады домов, колыхаясь и хлопая, поспешно украшались приветственными плакатами. Один домишко был особенно наряден: там дверь быстро отворилась, вышел юноша, вся семья провожала его, -- он нынче как раз достиг присутственного возраста, мать смеялась сквозь слезы, бабка совала сверток ему в мешок, младший брат подавал ему посох. На старинных каменных мостиках (некогда столь спасительных для пеших, а теперь употребляемых только зеваками да начальниками улиц) уже теснились фотографы. М-сье Пьер приподнимал шляпу. Франты на блестящих "часиках" обгоняли коляску и заглядывали в нее. Из кофейни выбежал некто в красных шароварах с ведром конфетти, но, промахнувшись, обдал цветной метелью разбежавшегося с того тротуара, в скобку остриженного молодца с хлеб-солью на блюде. От статуи капитана Сонного оставались только ноги до бедер, окруженные розами, -- очевидно, ее тоже хватила гроза. Где-то впереди духовой оркестр нажаривал марш "Голубчик". Через все небо подвигались толчками белые облака, -- по-моему, они повторяются, по-моему, их только три типа, по-моему, все это сетчато и с подозрительной прозеленью... -- Но, но, пожалуйста, без глупостей, -- сказал м-сье Пьер. -- Не сметь падать в обморок. Это недостойно мужчины. Вот и приехали. Публики было еще сравнительно немного, но беспрерывно длился ее приток. В центре квадратной площади, -- нет, именно не в самом центре, именно это и было отвратительно, -- возвышался червленый помост эшафота. Поодаль скромно стояли старые казенные дороги с электрическим двигателем. Смешанный отряд телеграфистов и пожарных поддерживал порядок. Духовой оркестр, по-видимому, играл вовсю, страстно размахался одноногий инвалид дирижер, но теперь не слышно было ни одного звука. М-сье Пьер, подняв жирные плечики, грациозно вышел из коляски и тотчас повернулся, желая помочь Цинциннату, но Цинциннат вышел с другой стороны. В толпе зашикали. Родриг и Роман соскочили с козел; все трое затеснили Цинцинната. До эшафота было шагов двадцать, и, чтобы никто его не коснулся, Цинциннат принужден был побежать. В толпе залаяла собака. Достигнув ярко-красных ступеней, Цинциннат остановился. М-сье Пьер взял его под локоть. -- Сам, -- сказал Цинциннат. Он взошел на помост, где, собственно, и находилась плаха, то есть покатая, гладкая дубовая колода, таких размеров, что на ней можно было свободно улечься, раскинув руки. М-сье Пьер поднялся тоже. Публика загудела. Пока хлопотали с ведрами и насыпали опилок, Цинциннат, не зная, что делать, прислонился к деревянным перилам, но, почувствовав, что они так и ходят мелкой дрожью, а что какие-то люди снизу потрагивают с любопытством его щиколотки, он отошел и, немножко задыхаясь, облизываясь, как-то неловко сложив на груди руки, точно складывал их так впервые, принялся глядеть по сторонам. Что-то случилось с освещением, -- с солнцем было неблагополучно, и часть неба тряслась. Площадь была обсажена тополями, негибкими, валкими, -- один из них очень медленно... Но вот опять прошел в толпе гул: Родриг и Роман, спотыкаясь, пихая друг друга, пыхтя и кряхтя, неуклюже взнесли по ступеням и бухнули на доски тяжелый футляр. М-сье Пьер скинул куртку и оказался в нательной фуфайке без рукавов. Бирюзовая женщина была изображена на его белом бицепсе, а в одном из первых рядов толпы, теснившейся, несмотря на уговоры пожарных, у самого эшафота, стояла эта женщина во плоти и ее две сестры, а также старичок с удочкой, и загорелая цветочница, и юноша с посохом, и один из шурьев Цинцинната, и библиотекарь, читающий газету, и здоровяк инженер Никита Лукич, -- и еще Цинциннат заметил человека, которого каждое утро, бывало, встречал по пути в школьный сад, но не знал его имени. За этими первыми рядами следовали ряды похуже в смысле отчетливости глаз и ртов, за ними -- слои очень смутных и в своей смутности одинаковых лиц, а там -- отдаленнейшие уже были вовсе дурно намалеваны на заднем фоне площади. Вот повалился еще один тополь. Вдруг оркестр смолк, -- или, вернее: теперь, когда он смолк, вдруг почувствовалось, что до сих пор он все время играл. Один из музыкантов, полный, мирный, разъяв свой инструмент, вытряхивал из его блестящих суставов слюну. За оркестром зеленела вялая аллегорическая даль: портик, скалы, мыльный каскад. На помост, ловко и энергично (так что Цинциннат невольно отшатнулся), вскочил заместитель управляющего городом и, небрежно поставив одну, высоко поднятую ногу на плаху (был мастер непринужденного красноречия), громко объявил: -- Горожане! Маленькое замечание. За последнее время на наших улицах наблюдается стремление некоторых лиц молодого поколения шагать так скоро, что нам, старикам, приходится сторониться и попадать в лужи. Я еще хочу сказать, что послезавтра на углу Первого бульвара и Бригадирной открывается выставка мебели, и я весьма надеюсь, что всех вас увижу там. Напоминаю также, что сегодня вечером идет с громадным успехом злободневности опера-фарс "Сократись, Сократик" (*23). Меня еще просят вам сообщить, что на Киферский Склад доставлен большой выбор дамских кушаков и предложение может не повториться. Теперь уступаю место другим исполнителям и надеюсь, горожане, что вы все в добром здравии и ни в чем не нуждаетесь. С той же ловкостью скользнув промеж перекладин перил, он спрыгнул с помоста под одобрительный гул. М-сье Пьер, уже надевший белый фартук (из-под которого странно выглядывали голенища сапог), тщательно вытирал руки полотенцем, спокойно и благожелательно поглядывая по сторонам. Как только заместитель управляющего кончил, он бросил полотенце ассистентам и шагнул к Цинциннату. (Закачались и замерли черные квадратные морды фотографов.) -- Никакого волнения, никаких капризов, пожалуйста, -- проговорил м-сье Пьер. -- Прежде всего нам нужно снять рубашечку. -- Сам, -- сказал Цинциннат. -- Вот так. Примите рубашечку. Теперь я покажу, как нужно лечь. М-сье Пьер пал на плаху. В публике прошел гул. -- Понятно? -- спросил м-сье Пьер, вскочив и оправляя фартук (сзади разошлось, Родриг помог завязать). -- Хорошо-с. Приступим. Свет немножко яркий... Если бы можно... Вот так, спасибо. Еще, может быть, капельку... Превосходно! Теперь я попрошу тебя лечь. -- Сам, сам, -- сказал Цинциннат и ничком лег, как ему показывали, но тотчас закрыл руками затылок. -- Вот глупыш, -- сказал сверху м-сье Пьер, -- как же я так могу... (да, давайте. Потом сразу ведро). И вообще -- почему такое сжатие мускулов, не нужно никакого напряжения. Совсем свободно. Руки, пожалуйста, убери... (давайте). Совсем свободно и считай вслух. -- До десяти, -- сказал Цинциннат. -- Не понимаю, дружок? -- как бы переспросил м-сье Пьер и тихо добавил, уже начиная стонать: -- отступите, господа, маленько. -- До десяти, -- повторил Цинциннат, раскинув руки. -- Я еще ничего не делаю, -- произнес м-сье Пьер с посторонним сиплым усилием, и уже побежала тень по доскам, когда громко и твердо Цинциннат стал считать: один Цинциннат считал, а другой Цинциннат уже перестал слушать удалявшийся звон ненужного счета -- и с неиспытанной дотоле ясностью, сперва даже болезненной по внезапности своего наплыва, но потом преисполнившей веселием все его естество, -- подумал: зачем я тут? отчего так лежу? -- и задав себе этот простой вопрос, он отвечал тем, что привстал и осмотрелся. Кругом было странное замешательство. Сквозь поясницу еще вращавшегося палача начали просвечивать перила. Скрюченный на ступеньке, блевал бледный библиотекарь. Зрители были совсем, совсем прозрачны, и уже никуда не годились, и все подавались куда-то, шарахаясь, -- только задние нарисованные ряды оставались на месте. Цинциннат медленно спустился с помоста и пошел по зыбкому сору. Его догнал во много раз уменьшившийся Роман, он же Родриг: -- Что вы делаете! -- хрипел он, прыгая. -- Нельзя, нельзя! Это нечестно по отношению к нему, ко всем... Вернитесь, ложитесь, -- ведь вы лежали, все было готово, все было кончено! Цинциннат его отстранил, и тот, уныло крикнув, отбежал, уже думая только о собственном спасении. Мало что оставалось от площади. Помост давно рухнул в облаке красноватой пыли. Последней промчалась в черной шали женщина, неся на руках маленького палача, как личинку. Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа, а еще оставшиеся стоять, тоже плоские, с боковой тенью по стволу для иллюзии круглоты, едва держались ветвями за рвущиеся сетки неба. Все расползалось. Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашенные щепки, мелкие обломки позлащенного гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла; и Цинциннат пошел среди пыли и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему.

    Комментарии

Роман Набокова "Приглашение на казнь" печатался в "Современных записках" (1935--1936, N 58--60), а затем в издательстве "Дом книги" (Париж, 1938). Английский перевод, сделанный Дмитрием Набоковым (сыном писателя) и Владимиром Набоковым, увидел свет в 1959 году (Нью-Йорк). В литературных кругах русской эмиграции эта книга была признана как значительное произведение, которому "надлежит занять место среди шедевров мировой литературы" (Шаховская З. В поисках Набокова. С. 152). Было отмечено новаторство Набокова: оно связывалось прежде всего с использованием приемов поэтического письма а прозе, с изобретением новых слов и неожиданным употреблением архаичных и редких. Набокова сравнивали с Э.-Т.-А. Гофманом, Салтыковым-Щедриным и, что главное, с Гоголем как автором "Мертвых душ". В статье "О Сирине" (1937) В. Ходасевич писал, что "Приглашение на казнь" "есть не что иное, как цепь арабесок, узоров, образов, подчиненных не идейному, я лишь стилистическому единству (что, впрочем, и составляет одну из "идей" произведения)" (Октябрь. 1988. N 6. С. 197). Справедливым представляется суждение З. Шаховской, отметившей, что роман "имеет множество интерпретаций, может быть разрезан на разных уровнях" (Шаховская З. В поисках Набокова. С. 152). Название романа скорее всего восходит к стихотворению Шарля Бодлера (1821--1867) "Приглашение к путешествию" (1855). Набоков любил и много переводил этого поэта. В романе любопытным образом сочетается внешняя, бутафорски-оперная специфика всех персонажей (кроме Цинцинната и бабочки), реквизита, декораций с его тайной структурой, представляющей парафраз жизни Иисуса Христа. Будучи мальчиком, Цинциннат пошел по воздуху, как по земле. Отец его неизвестен; может быть, он "загулявший ремесленник, плотник", как Иосиф (см. также стихотворение Набокова "В пещере", 1925: "Иосиф, плотник бородатый, сжимал, как смуглые тиски, ладони, знавшие когда-то плоть необструганной доски"). Палачи предлагают Цинциннату "царства", "а он дуется" -- напоминание об отказе Иисуса от предложенных ему дьяволом всех царств мира. Ужин в пригородном доме заместителя управляющего городом в финале -- травестия Тайной вечери. Завершение романа одновременно напоминает о смерти и воскресении Иисуса и -- о том, как оканчиваются первые приключения Алисы в Стране Чудес. Текст печатается по изданию: Набоков В. Приглашение на казнь. Париж: Эдисьон Виктор, б. г. (*1) Эпиграф. -- в предисловии к английскому изданию Набоков пишет о единственном авторе, влияние которого он может признать, -- это "печальный, сумасбродный, мудрый, остроумный, волшебный и восхитительный Пьер Делаланд, выдуманный мною". Однако на ход мыслей Делаланда в свою очередь, по-видимому, оказывает воздействие французский философ Блез Паскаль (1623--1662). (*2) /...паук с потолка.../-- попал сюда из поэмы Байрона "Шиольский узник" (1816): "Паук темничный надо мною там мирно ткал в моем окне" (пер. В. Жуковского), -- где он олицетворяет домашность и привычку узника к тюремным стенам. (*3) /...в песьей маске.../ -- образ навеян, по-видимому, берлинскими стихами В. Ходасевича: "Нечеловеческий дух, нечеловечья речь и песьи головы поверх сутулых плеч" (1923--1924). С этим поэтом Набокова связывали личные и творческие отношения. Он занимался переводом стихов В. Ходасевича на английский язык. (*4) /...приняв фальшиво-развязную позу оперных гуляк в сцене погребка.../ -- имеется в виду сцена из оперы французского Ш. Гуно (1818--1893) "Фауст" (1859). (*5) /Запонку потерял.../ -- аллюзия на поиски Иудушкой Головлевым золотых запонок только что умершего брата: "И куда только эти запоночки девались -- ума не приложу" (Салтыков-Щедрин. "Господа Головлевы". Гл. "По-родственному"). (См. об этом: Шаховская З. В поисках Набокова. С. 113--114.) (*6) /...напоила бы сторожей, выбрав ночь потемней.../ -- очевидная реминисценция стихотворения Лермонтова "Соседка" (1840): "У отца ты ключики мне украдешь, сторожей за пирушку усадишь... Избери только ночь потемнея, да отцу дай вина похмельнея..." (*7) /Кат (устар.)/ -- палач. (*8) /...гносеологическая гнусность.../ -- от слова "гносеология", означающего науку о возможностях и границах познания. Вина Цинцинната в том, что он непрозрачен, то есть непознаваем для окружающих. (*9) /...другая покоем./ -- Покой -- старинное название буквы П. (*10) /...вечерние очерки глаголей.../ -- Глаголь -- старинное название буквы Г, напоминающей, как и П, виселицу. (*11) /...но пишу я темно и вяло, как у Пушкина поэтический дуэлянт.../ -- имеется в виду Ленский: "Так он писал темно и вяло..." ("Евгений Онегин". Гл. 6, с. 23). (*12) /"Mali e trano t'amesti..."/ -- искаженными французскими словами Набоков имитирует "оперный" итальянский язык -- начало арии Евгения Онегина: "Он уважать себя заставил". Кощунственный юмор ситуации в том, что ария, которую начинает петь брат Марфиньки в камере приговоренного к смерти Цинцинната, должна продолжаться словами: "Какое низкое коварство полуживого забавлять". (*13) /Роман был знаменитый "Quercus".../ -- Набоков пародирует здесь роман Джеймса Джойса (1882--1941) "Улисс" (1922). Латинское название "Quercus" -- "Дуб" указывает на превращение Джойсом греческого "Одиссея" в латинизированного "Улисса". Кроме того, "Дуб" -- аллитерационный намек на Дублин, родной город Джойса, и на сборник его рассказов "Дублинцы" (1905--1914). (*14) /...автор, человек еще молодой... живущий, говорят, на острове в Северном, что ли, море.../ -- Ко времени написания романа Джойсу было около тридцати лет; здесь же -- топологическая отсылка в сторону Ирландии, места рождения Джойса и действия его книги. (*15) /Exit (лат.)/ -- употребляется в ремарке пьес, напр.: Exit Hamlet -- Гамлет уходит. (*16) Игра м-сье Пьер и Цинцинната в шахматы представляет собой очевидную аллюзию на игру в шашки между Чичиковым и Ноздревым (Гоголь. "Мертвые души". Т. 1, гл. 4). (*17) /...чудный весенний день, когда наливаются почки, и первые певцы оглашают рощи, одетые первой клейкой листвой/ -- иронический парафраз известного эпизода из "Братьев Карамазовых" Достоевского. "Пусть я не верю в порядок вещей, но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо.../ -- говорит Иван Карамазов Алеше (кн. 5, гл. "Братья знакомятся"). (*18) /...фотогороскоп... составленный... м-сье Пьером.../ -- для Набокова пример самой вульгарной эстетики; по его словам: "Нет ничего менее правдоподобного, чем подобие правды" (Шаховская З. В Поисках Набокова. С. 22). (*19) /...похожим на оперного лесника.../ -- намек на "черного охотника" -- дьявола Самиэля -- персонажа оперы немецкого композитора К. Вебера (1786--1826) "Вольный стрелок" (1821). (*20) /Гамлетовка/ -- неологизм, образованный по принципу "толстовки". (*21) /О, как на склоне... и суеверней!../ -- слова из стихотворения Ф. Тютчева "Последняя любовь" (1854): "О, как на слоне наших лет нежней мы любим и суеверней..." (*22) /...живали некогда в вертепах... смерторадостные мудрецы.../ -- Вертеп -- пещера; имеются в виду первые христиане, которые вынуждены были скрываться в катакомбах от преследований. (*23) /...опера-фарс "Сократись, Сократик"/ -- древнегреческий философ Сократ, выпив сок цикуты, с а м привел в исполнение смертный приговор себе. В. Л. Шохина
© Copyright HTML Gatchina3000, 2004.