на головную страницу

Приглашение на казнь

Владимир Набоков


Париж: Современные записки, №58-60, 1935-1936
Париж: Дом Книги, 1938
Содержание:

    XV

Утро прошло тихо, но зато около пяти пополудни начался сокрушительный треск: тот, кто работал, рьяно торопился, бесстыдно гремел; впрочем, не намного приблизился со вчерашнего дня. Внезапно произошло нечто особенное: рухнула будто какая-то внутренняя преграда, и уже теперь звуки проявились с такой выпуклостью и силой (мгновенно перейдя из одного плана в другой -- прямо к рампе), что стало ясно: они вот тут, сразу за тающей, как лед, стеной, и вот сейчас, сейчас прорвутся. И тогда узник решил, что пора действовать. Страшно спеша, трепеща, но все же стараясь не терять над собой власти, он достал и надел те резиновые башмаки, те полотняные панталоны и крутку, в которых был, когда его взяли; нашел носовой платок, два носовых платка, три носовых платка (беглое преображение их в те простыни, которые связываются вместе); на всякий случай сунул в карман какую-то веревочку с еще прикрученной к ней деревянной штучкой для носки пакетов (не засовывалась, кончик висел); ринулся к постели с целью так взбить и покрыть одеялом подушку, чтобы получилось чучело спящего; не сделал этого, а кинулся к столу, с намерением захватить написанное; но и тут на полпути переменил направление, ибо от победоносной, бешеной стукотни мешались мысли... Он стоял, вытянувшись, как стрела, руки держа по швам, когда, в совершенстве воплощая его мечту, желтая стена на аршин от пола дала молниевидную трещину, тотчас набрякла, толкаемая снутри, и внезапно с грохотом разверзлась. Из черной дыры в облаке мелких обломков вылез, с киркой в руке, весь осыпанный белым, весь извивающийся и шлепающийся, как толстая рыба в пыли, весь зыблющийся от смеха, м-сье Пьер, и, сразу за ним, -- но раком, толстозадый, с прорехой, из которой торчал клок серой ваты, без сюртука, тоже осыпанный всякой дрянью, тоже помирающий со смеху, Родриг Иванович, и, выкатившись из дыры, они оба сели на пол и уже без удержу затряслись, со всеми переходами от хо-хо-хо до кхи-кхи-кхи и обратно, с жалобными писками в интервалах взрывов, -- толкая друг друга, друг на друга валясь... -- Мы, мы, это мы, -- выдавил наконец м-сье Пьер, повернув к Цинциннату меловое лицо, причем желтый паричок его с комическим свистом приподнялся и опал. -- Это мы, -- проговорил неожиданным для него фальцетом Родриг Иванович и густо загоготал снова, задрав мягкие ноги в невозможных гетрах эксцентрика. -- Уф! -- произнес м-сье Пьер, вдруг успокоившись; встал с пола и, обивая ладонь о ладонь, оглянулся на дыру: -- Ну и поработали же мы, Родриг Иванович! Вставайте, голубчик, довольно. Какая работа! Что же, теперь можно и воспользоваться этим превосходным туннелем... Позвольте вас пригласить, милый сосед, ко мне на стакан чаю. -- Если вы только меня коснетесь... -- прошелестел Цинциннат, -- и, так как с одной стороны, готовый его обнять и впихнуть, стоял белый, потный м-сье Пьер, а с другой, -- тоже раскрыв объятия, голоплечий, в свободно висящей манишке, -- Родриг Иванович, и оба как бы медленно раскачивались, собираясь навалиться на него, то Цинциннат избрал единственно возможное направление, а именно то, которое ему указывалось. М-сье Пьер легонько подталкивал его сзади, помогая ему вползать в отверстие. -- Присоединяйтесь, -- обратился он к Родригу Ивановичу, но тот отказался, сославшись на расстройство туалета. Сплющенный и зажмуренный, полз на карачках Цинциннат, сзади полз м-сье Пьер, и, отовсюду тесня, давила на хребет, колола в ладони, в колени кромешная тьма, полная осыпчивого треска, и несколько раз Цинциннат утыкался в тупик, и тогда м-сье Пьер тянул за икры, заставляя из тупика пятиться, и ежеминутно угол, выступ, неизвестно что больно задевало голову, и вообще тяготела над ним такая ужасная, беспросветная тоска, что, не будь сзади сопящего, бодучего спутника, -- он бы тут же лег и умер. Но вот, после длительного продвижения в узкой, угольно-черной тьме (в одном месте, сбоку, красный фонарик тускло обдал лоском черноту), после тесноты, слепоты, духоты, -- вдали показался округлявшийся бледный свет: там был поворот и наконец -- выход; неловко и кротко Цинциннат выпал на каменный пол, -- в пронзенную солнцем камеру м-сье Пьера. -- Милости просим, -- сказал хозяин, вылезая за ним; тотчас достал платяную щетку и принялся ловко обчищать мигающего Цинцинната, деликатно сдерживая и смягчая движение там, где могло быть чувствительно. При этом он, сгибаясь, будто опутывая его чем, ходил вокруг Цинцинната, который стоял совершенно неподвижно, пораженный одной необыкновенно простой мыслью, пораженный, вернее, не самой мыслью, -- а тем, что она не явилась ему раньше. -- А я, разрешите, сделаю так, -- произнес м-сье Пьер и стянул с себя пыльную фуфайку; на мгновение, как бы невзначай, напряг руку, косясь на бирюзово-белый бицепс и распространяя свойственное ему зловоние. Вокруг левого соска была находчивая татуировка -- два зеленых листика, -- так что самый сосок казался бутоном розы (из марципана и цуката). -- Присаживайтесь, прошу, -- сказал он, надевая халат в ярких разводах; -- чем богат, тем и рад. Мой номер, как видите, почти не отличается от вашего. Я только держу его в чистоте и украшаю... украшаю, чем могу. (Он слегка задохнулся, вроде как от волнения.) Украшаю. Аккуратно выставил малиновую цифру стенной календарь с акварельным изображением крепости при заходящем солнце. Одеяло, сшитое из разноцветных ромбов, прикрывало койку. Над ней кнопками были прикреплены снимки игрового жанра и висела кабинетная фотография м-сье Пьера; из-за края рамы выпускал гофрированные складки бумажный веерок. На столе лежал крокодиловый альбом, золотился циферблат дорожных часов, и над блестящим ободком фарфорового стакана с немецким пейзажем глядели в разные стороны пять-шесть бархатистых анютиных глазок. В углу камеры был прислонен к стене большой футляр, содержавший, казалось, музыкальный инструмент. -- Я чрезвычайно счастлив вас видеть у себя, -- говорил м-сье Пьер, прогуливаясь взад и вперед и каждый раз проходя сквозь косую полосу солнца, в которой еще играла известковая пыль. -- Мне кажется, что за эту неделю мы с вами так подружились, как-то так хорошо, тепло сошлись, как редко бывает. Вас, я вижу, интересует, что внутри? Вот дайте (он перевел дух), дайте договорить, и тогда покажу вам... -- Наша дружба, -- продолжал, разгуливая и слегка задыхаясь, м-сье Пьер, -- наша дружба расцвела в тепличной атмосфере темницы, где питалась одинаковыми тревогами и надеждами. Думаю, что я вас знаю теперь лучше, чем кто-либо на свете -- и, уж конечно, интимнее, чем вас знала жена. Мне поэтому особенно больно, когда вы поддаетесь чувству злобы или бываете невнимательны к людям... Вот сейчас, когда мы к вам так весело явились, вы опять Родрига Ивановича оскорбили напускным равнодушием к сюрпризу, в котором он принимал такое милое, энергичное участие, а ведь он уже далеко не молод и немало у него собственных забот. Нет, об этом сейчас не хочу. Мне только важно установить, что ни один ваш душевный оттенок не ускользает от меня, и потому мне лично кажется не совсем справедливым известное обвинение... Для меня вы прозрачны, как -- извините изысканность сравнения -- как краснеющая невеста прозрачна для взгляда опытного жениха. Не знаю, у меня что-то с дыханием, простите, сейчас пройдет. Но, если я вас так близко изучил и -- что таить -- полюбил, крепко полюбил, -- то и вы, стало быть, узнали меня, привыкли ко мне, -- более того, привязались ко мне, как я к вам. Добиться такой дружбы, -- вот в чем заключалась первая моя задача, и, по-видимому, я разрешил ее успешно. Успешно. Сейчас будем пить чай. Не понимаю, почему не несут. Он сел, хватаясь за грудь, к столу против Цинцинната, но сразу вскочил опять; вынул из-под подушки кожаный кошелек, из кошелька -- замшевый чехольчик, из чехольчика -- ключ и подошел к большому футляру, стоявшему в углу. -- Я вижу, вы потрясены моей аккуратностью, -- сказал он и бережно опустил на пол футляр, оказавшийся увесистым и неповоротливым. -- ...Но видите ли, аккуратность украшает жизнь одинокого человека, который этим доказывает самому себе... В раскрывшемся футляре, на черном бархате, лежал широкий, светлый топор. -- ...самому себе доказывает, что у него есть гнездышко... Гнездышко, -- продолжал м-сье Пьер, снова запирая футляр, прислоняя его к стене и сам прислоняясь, -- гнездышко, которое он заслужил, свил, наполнил своим теплом... Тут вообще большая философская темя, но по некоторым признакам мне кажется, что вам, как и мне, сейчас не до тем. Знаете что? Вот мой совет: чайку мы с вами попьем после, -- а сейчас пойдите к себе и прилягте, идите. Мы оба молоды, вам не следует оставаться здесь дольше. Завтра вам объяснят, а теперь идите. Я тоже возбужден, я тоже не владею собой, вы должны это понять... Цинциннат тихо теребил запертую дверь. -- Нет, нет, вы -- по нашему туннелю. Недаром же трудились. Ползком, ползком. Я дыру занавешиваю, а то некрасиво. Пожалуйте... -- Сам, -- сказал Цинциннат. Он влез в черное отверстие и, шурша ушибленными коленями, пополз на четвереньках, проникая все глубже в тесную темноту. М-сье Пьер, гулко вдогонку крикнув ему что-то насчет чая, по-видимому, завел сторку, -- ибо Цинциннат сразу почувствовал себя отрезанным от светлой камеры, где только что был. С трудом дыша шероховатым воздухом, натыкаясь на острое -- и без особого страха ожидая обвала, -- Цинциннат вслепую пробирался по извилистому ходу и попадал в каменные мешки, и, как смирное отступающее животное, подавался назад, и, нащупав продолжение хода, полз дальше. Ему не терпелось лечь на мягкое, хотя бы на свою койку, завернуться с головой и ни о чем не думать. Это обратное путешествие так затянулось, что, обдирая плечи, он начал торопиться, поскольку ему это позволяло постоянное предчувствие тупика. Духота дурманила, -- и он решил было замереть, поникнуть, вообразить себя в постели и на этой мысли, быть может, уснуть, -- как вдруг дно, по которому он полз, пошло вниз, под весьма ощутимый уклон, и вот мелькнула впереди красновато-блестящая щель, и пахнуло сыростью, плесенью, точно он из недр крепостной стены перешел в природную пещеру, и с низкого свода над ним каждая на коготке, головкой вниз, закутавшись, висели в ряд, как сморщенные плоды, летучие мыши в ожидании своего выступления, -- щель пламенисто раздвинулась, и повеяло свежим дыханием вечера, и Цинциннат вылез из трещины в скале на волю. Он очутился на одной из многих муравчатых косин, которые, как заостренные темно-зеленые волны, круто взлизывали на разных высотах промеж скал и стен уступами поднимавшейся крепости. В первую минуту у него так кружилась голова от свободы, высоты и простора, что он, вцепившись в сырой дерн, едва ли что-либо замечал, кроме того, что по-вечернему громко кричат ласточки, черными ножницами стригущие крашеный воздух, что закатное зарево охватило полнеба, что над затылком поднимается со страшной быстротой слепая каменная крутизна крепости, из которой он, как капля, выжался, а под ногами -- бредовые обрывы и клевером курящийся туман. Отдышавшись, справившись с игрой в глазах, с дрожью в теле, с напором ахающей, ухающей, широко и далеко раскатывающейся воли, он прилепился спиной к скале и обвел глазами дымящуюся окрестность. Далеко внизу, где сумерки уже осели, едва виднелся в струях тумана узористый горб моста. А там, по другую сторону, дымчатый, синий город, с окнами, как раскаленные угольки, не то еще занимал блеск у заката, не то уже засветился за свой счет, -- можно было различить, как, постепенно нанизываясь, зажигались бусы фонарей вдоль Крутой, -- и была необычайно отчетлива тонкая арка в верхнем ее конце. За городом все мглисто мрело, складывалось, ускользало, -- но над невидимыми садами, в розовой глубине неба, стояли цепью прозрачно огненные облачка и тянулась одна длинная лиловая туча с горящими прорезами по нижнему краю, -- и пока Цинциннат глядел, там, там, вдали, венецианской ярью вспыхнул поросший дубом холм и медленно затмился. Пьяный, слабый, скользя по жесткому дерну и балансируя, он двинулся вниз, и к нему сразу из-за выступа стены, где предостерегающе шуршал траурный терновник, выскочила Эммочка, с лицом и ногами, розовыми от заката и, крепко схватив его за руку, повлекла за собой. Во всех ее движениях сказывалось волнение, восторженная поспешность. -- Куда мы? Вниз? -- прерывисто спрашивал Цинциннат, смеясь от нетерпения. Она быстро повела его вдоль стены. В стене отворилась небольшая зеленая дверь. Вниз вели ступени, -- незаметно проскочившие под ногами. Опять скрипнула дверь; за ней был темноватый проход, где стояли сундуки, платяной шкап, прислоненная к стене лесенка, и пахло керосином; тут оказалось, что они с черного хода проникли в директорскую квартиру, ибо, -- уже не так цепко держа его за пальцы, уже рассеянно выпуская их, -- Эммочка ввела его в столовую, где, за освещенным овальным столом, все сидели и пили чай. У Родрига Ивановича салфетка широко покрывала грудь; его жена -- тощая, веснушчатая, с белыми ресницами -- передавала бублики м-сье Пьеру, который нарядился в косоворотку с петушками; около самовара лежали в корзинке клубки цветной шерсти и блестели стеклянные спицы. Востроносая старушка в наколке и черное мантильке хохлилась в конце стола. Увидев Цинцинната, директор разинул рот, и что-то с угла потекло. -- Фуй, озорница! -- с легким немецким акцентом проговорила директорша. М-сье Пьер, помешивая чай, застенчиво опустил глаза. -- В самом деле, что за шалости? -- сквозь дынный сок произнес Родриг Иванович. -- Не говоря о том, что это против всяких правил! -- Оставьте, -- сказал м-сье Пьер, не поднимая глаз. -- Ведь они оба дети. -- Каникулам конец, вот и хочется ей пошалить, -- быстро проговорила директорша. Эммочка, нарочито стуча стулом, егозя и облизываясь, села за стол и, навсегда забыв Цинцинната, принялась посыпать сахаром, сразу оранжевевшим, лохматый ломоть дыни, в который затем вертляво впилась, держа его за концы, доходившие до ушей, и локтем задевая соседа. Сосед продолжал хлебать свой чай, придерживая между вторым и третьим пальцем торчавшую ложечку, но незаметно опустил левую руку под стол. -- Ай! -- щекотливо дернулась Эммочка, не отрываясь, впрочем, от дыни. -- Садитесь-ка покамест там, -- сказал директор, фруктовым ножом указывая Цинциннат зеленое, с антимакассаром, кресло, стоявшее особняком в штофном полусумраке около складок портьер. -- Когда мы кончим, я вас отведу восвояси. Да садитесь, говорят вам. Что с вами? Что с ним? Вот непонятливый! М-сье Пьер наклонился к Родригу Ивановичу и, слегка покраснев, что-то ему сообщил. У того так и громыхнуло в гортани: -- Ну, поздравляю вас, поздравляю, -- сказал он, с трудом сдерживая порывы голоса. -- Радостно!.. Давно пора было... Мы все... -- он взглянул на Цинцинната и уже собрался торжественно. -- Нет, еще рано, друг мой, не смущайте меня, -- прошептал м-сье Пьер, тронув его за рукав. -- Во всяком случае, вы не откажетесь от второго стаканчика чаю, -- игриво произнес Родриг Иванович, а потом, подумав и почавкав, обратился к Цинциннату: -- Эй вы, там. Можете пока посмотреть альбом. Дитя, дай ему альбом. Это к ее (жест ножом) возвращению в школу наш дорогой гость сделал ей... сделал ей... Виноват, Петр Петрович, я забыл, как вы это назвали? -- Фотогороскоп, -- скромно ответил м-сье Пьер. -- Лимончик оставить? -- спросила директорша. Висячая керосиновая лампа, оставляя в темноте глубину столовой (где только вспыхивал, откалывая крупные секунды, блик маятника), проливала на уютную сервировку стола семейственный свет, переходивший в звон чайного чина.

    XVI

Спокойствие. Паук высосал маленькую, в белом пушку, бабочку и трех комнатных мух, -- но еще не совсем насытился и посматривал на дверь. Спокойствие. Цинциннат был весь в ссадинах и синяках. Спокойствие, ничего не случилось. Накануне вечером, когда его отвели обратно в камеру, двое служителей кончали замазывать место, где давеча зияла дыра. Теперь оно было отмечено всего лишь наворотами краски покруглее да погуще, -- и делалось душно при одном взгляде на снова ослепшую, оглохшую и уплотнившуюся стену. Другим останком вчерашнего дня был крокодиловый, с массивной темно-серебряной монограммой, альбом, который он взял с собой в смиренном рассеянии: альбом особенный, а именно -- фотогороскоп, составленный изобретательным м-сье Пьером (*18), то есть серия фотографий, с естественной постепенностью представляющих всю дальнейшую жизнь данной персоны. Как это делалось? А вот как. Сильно подправленные снимки с сегодняшнего лица Эммочки дополнялись частями снимков чужих -- ради туалетов, обстановки, ландшафтов, -- так что получалась вся бутафория ее будущего. По порядку вставленные в многоугольные оконца каменно-плотного, с золотым обрезом, картона и снабженные мелко написанными датами, эти отчетливые и на полувзгляд неподдельные фотографии демонстрировали Эммочку сначала, какой она была сегодня, затем -- по окончании школы, то есть спустя три года, скромницей, с чемоданчиком балерины в руке, затем -- шестнадцати лет, в пачках, с газовыми крыльцами за спиной, вольно сидящей на столе, с поднятым бокалом, среди бледных гуляк, затем -- лет восемнадцати, в фатальном трауре, у перил над каскадом, затем... ах, во многих еще видах и позах, вплоть до самой последней -- лежачей. При помощи ретушировки и других фотофокусов как будто достигалось последовательное изменение лица Эммочки (искусник, между прочим, пользовался фотографиями ее матери), но стоило взглянуть ближе, и становилась безобразно ясной аляповатость этой пародии на работу времени. У Эммочки, выходившей из театра в мехах с цветами, прижатыми к плечу, были ноги, никогда не плясавшие; а на следующем снимке, изображавшем ее уже в венчальной дымке, стоял рядом с ней жених, стройный и высокий, но с кругленькой физиономией м-сье Пьера. В тридцать лет у нее появились условные морщины, проведенные без смысла, без жизни, без знания их истинного значения, -- но знатоку говорящие совсем странное, как бывает, что случайное движение ветвей совпадает с жестом, понятным для глухонемого. А в сорок лет Эммочка умирала, -- и тут позвольте вас поздравить с обратной ошибкой: лицо ее на смертном одре никак не могло сойти за лицо смерти! Родион унес этот альбом, бормоча, что барышня сейчас уезжает, а когда опять явился, счет нужным сообщить, что барышня уехала: (Со вздохом.) "У-е-хали!.. (К пауку.) Будет с тебя... (Показывает ладони.) Нет у меня ничего. (Снова к Цинциннату.) Скучно, ой скучно будет нам без дочки, ведь как летала, да песни играла, баловница наша, золотой наш цветок. (После паузы другим тоном.) Чтой-то вы нынче, сударь мой, никаких таких вопросов с закавыкой не задаете? А?" "То-то", -- сам себе внушительно ответил Родион и с достоинством удалился. А после обеда, совершенно официально, уже не в арестантском платье, а в бархатной куртке, артистическом галстуке бантом и новых, на высоких каблуках, вкрадчиво поскрипывающих сапогах с блестящими голенищами (чем-то делавших его похожим на оперного лесника (*19)) вошел м-сье Пьер, а за ним, почтительно уступая ему первенство в продвижении, в речах, во всем, -- Родриг Иванович и, с портфелем, адвокат. Все трое разместились у стола в плетеных креслах (из приемной), Цинциннат же сперва ходил по камере, единоборствуя с постыдным страхом, но потом тоже сел. Не очень ловко (неловкость, однако, испытанная, привычная) завозясь с портфелем, одергивая черную его щеку, держа его частью на колене, частью опирая его о стол -- и съезжая то с одной точки, то с другой, -- адвокат извлек большой блокнот, запер или, вернее, застегнул слишком податливый и потому не сразу попадающий на зуб портфель; положил его было на стол, но передумал и, взяв его за шиворот, отпустил на пол, прислонив его в сидячем положении пьяного к ножке своего кресла; быстро вынул -- точно из петлицы -- эмалированный карандаш, наотмашь открыл на столе блокнот и, ни на что и ни на кого не обращая внимания, начал ровно исписывать отрывные страницы; но именно это невнимание ко всему окружающему сугубо подчеркивало связь между бегом карандаша и тем заседанием, на которое тут собрались. Родриг Иванович сидел в кресле, слегка откинувшись, -- нажимом плотной спины заставляя трещать кресло и опустив одну лиловатую лапу на подлокотник, а другую заложив за борт сюртука; время от времени он производил такое движение отвислыми щеками и напудренным, как рахат-лукум, подбородком, словно высвобождал их из какой-то вязкой, засасывающей среды. М-сье Пьер, сидевший посередине, налил себе воды из графина, затем бережно-бережно положил на стол кисти рук со сплетенными пальцами (игра фальшивого аквамарина на мизинце) и, опустив длинные ресницы, секунд десять благоговейно обдумывал, как начнет свою речь. -- Милостивые государи, -- не поднимая глаз, тонким голосом сказал наконец м-сье Пьер, -- прежде всего и раньше всего позвольте мне обрисовать двумя-тремя удачными штрихами то, что мною уже выполнено. -- Просим, -- пробасил директор, сурово скрипнув креслом. -- Вам, конечно, известны, господа, причины той забавной мистификации, которая требуется традицией нашего искусства. В самом деле. Каково было бы, если бы я, с бухты-барахты открывшись, предложил бы Цинциннату Ц. свою дружбу? Ведь это значило бы, господа, заведомо его оттолкнуть, испугать, восстановить против себя -- совершить, словом, роковую ошибку. Докладчик отпил из стакана и осторожно отставил его. -- Не стану говорить о том, -- продолжал он, взмахнув ресницами, -- как драгоценна для успеха общего дела атмосфера теплой товарищеской близости, которая постепенно, с помощью терпения и ласки, создается между приговоренным и исполнителем приговора. Трудно, или даже невозможно, без содрогания вспомнить варварство давно минувших времен, когда эти двое, друг друга не зная вовсе, чужие друг другу, но связанные неумолимым законом, встречались лицом к лицу только в последний миг перед самим таинством. Все это изменилось, точно так же, как изменилось с течением веков древнее, дикое заключение браков, похожее скорее на заклание, -- когда покорная девственница швырялась родителями в шатер к незнакомцу. (Цинциннат нашел у себя в кармане серебряную бумажку от шоколада и стал ее мять.) -- И вот, господа, для того, чтобы наладить самые дружеские отношения с приговоренным, я поселился в такой же мрачной камере, как он, во образе такого же, чтобы не сказать более, узника. Мой невинный обман не мог не удаться, и поэтому странно было бы мне чувствовать какие-либо угрызения; но я не хочу ни малейшей капли горечи на дне нашей дружбы. Несмотря на присутствие очевидцев и на сознание своей конкретной правоты, я у вас (он протянул Цинциннату руку) прошу прощения. -- Да, это -- настоящий такт, -- вполголоса произнес директор, и его воспаленные лягушачьи глаза увлажнились; он достал сложенный платок, поднес было к бьющемуся веку, но раздумал, и вместо того сердито и выжидательно уставился на Цинцинната. Адвокат тоже взглянул, но мельком, при этом беззвучно двигая губами, ставшими похожими на его почерк, то есть не прерывая связи со строкой, отделившейся от бумаги и вот готовой опять побежать по ней дальше. -- Руку! -- побагровев, с надсадом крикнул директор и так треснул по столу, что ушибся. -- Нет, не заставляйте его, если не хочет, -- сказал спокойно м-сье Пьер. -- Это ведь только проформа. Будем продолжать. -- Кроткий! -- пророкотал Родриг Иванович, бросив из-под бровей влажный, как лобзание, взгляд на м-сье Пьера. -- Будем продолжать, -- сказал м-сье Пьер. -- За это время мне удалось близко сойтись с соседом. Мы проводили... Цинциннат посмотрел под стол. М-сье Пьер почему-то смешался, заерзал и покосился вниз. Директор, приподняв угол клеенки, посмотрел туда же и затем подозрительно взглянул на Цинцинната. Адвокат в свою очередь нырнул, после чего всех обвел взглядом и опять записал. Цинциннат выпрямился. (Ничего особенного -- уронил серебряный комочек.) -- Мы проводили, -- продолжал м-сье Пьер обиженным голосом, -- долгие вечера вместе в непрерывных беседах, играх и всяческих развлечениях. Мы, как дети, состязались в силе; я, слабенький, бедненький м-сье Пьер, разумеется, о, разумеется, пасовал перед могучим ровесником. Мы толковали обо всем -- об эротике и других возвышенных материях, и часы пролетали, как минуты, минуты, как часы. Иногда, в тихом молчании... Тут Родриг Иванович вдруг гоготнул: -- Impayable се [*], разумеется, -- прошептал он, несколько запоздало оценив шутку. ---------------------------------------------------------- [*] Это трудно понять (франц.). ---------------------------------------------------------- -- ...Иногда, в тихом молчании, мы сидели рядом, почти обнявшись, сумерничая, каждый думая свою думу, и оба сливались как реки, лишь только мы открывали уста. Я делился с ним сердечным опытом, учил искусству шахматной игры, веселил своевременным анекдотом. Так протекали дни. Результат налицо. Мы полюбили друг друга, и строение души Цинцинната так же известно мне, как строение его шеи. Таким образом, не чужой, страшный дядя, а ласковый друг поможет ему взойти на красные ступени, и без боязни предастся он мне, -- навсегда, на всю смерть. Да будет исполнена воля публики! (Он встал; встал и директор; адвокат, поглощенный писанием, только слегка приподнялся.) Так. Я попрошу вас теперь, Родриг Иванович, официально объявить мое звание, представить меня. Директор поспешно надел очки, разгладил какую-то бумажку и, рванув голосом, обратился к Цинциннату: -- Вот... Это -- м-сье Пьер... Brief... [*] Руководитель казнью... Благодарю за честь, -- добавил он, что-то спутав, -- и с удивленным выражением на лице опустился опять в кресло. ---------------------------------------------------------- [*] Короче говоря... (франц.). ---------------------------------------------------------- -- Ну, это вы не очень, -- проговорил недовольно м-сье Пьер. -- Существуют же некоторые официальные формы, которые надобно соблюдать. Я вовсе не педант, но в такую важную минуту... Нечего прижимать руку к груди, сплоховали, батенька. Нет, нет, сидите, довольно. Теперь перейдем... Роман Виссарионович, где программка? -- А я вам ее дал, -- бойко сказал адвокат, -- но впрочем... -- и он полез в портфель. -- Нашел, не беспокойтесь, -- сказал м-сье Пьер, -- итак... Представление назначено на послезавтра... на Интересной площади. Не могли лучше выбрать... Удивительно! (Продолжает читать, бормоча себе под нос.) Совершеннолетние допускаются... Талоны циркового абонемента действительны... Так, так, так... Руководитель казнью -- в красных лосинах... ну, это, положим, дудки, переборщили, как всегда... (К Цинциннату.) Значит -- послезавтра. Вы поняли? А завтра, -- как велит прекрасный обычай, -- мы должны вместе с вами отправиться с визитом к отцам города, -- у вас, кажется, списочек, Родриг Иванович. Родриг Иванович начал бить себя по разным частям ватой обложенного корпуса, выпучив глаза и почему-то встав. Наконец листок отыскался. -- Хорошо-с, -- сказал м-сье Пьер, -- приобщите это к делу, Роман Виссарионович. Кажется, все. Теперь по закону предоставляется слово... -- Ах, нет, c'est vraiment superflu... [*] -- поспешно перебил Родриг Иванович. -- Это ведь очень устарелый закон. ---------------------------------------------------------- [*] Это вовсе необязательно... (франц.). ---------------------------------------------------------- -- По закону, -- твердо повторил м-сье Пьер, обращаясь к Цинциннату, -- предоставляется слово вам. -- Честный! -- надорванно произнес директор, тряся щеками. Последовало молчание. Адвокат писал так быстро, что больно было глазам от мелькания его карандаша. -- Я подожду одну полную минуту, -- сказал м-сье Пьер, положив перед собой на стол толстые часики. Адвокат порывисто вздохнул; начал складывать густо исписанные листики. Минута прошла. -- Заседание окончено, -- сказал м-сье Пьер, -- идемте, господа. Вы мне дайте, Роман Виссарионович, просмотреть протокол, прежде чем гектографировать. Нет -- погодя, у меня сейчас глаза устали. -- Признаться, -- сказал директор, я иногда невольно сожалею, что вышла из употребления сис... -- Он в дверях нагнулся к уху м-сье Пьера. -- О чем вы, Родриг Иванович? -- ревниво заинтересовался адвокат. Директор и ему шепнул. -- Да, действительно, -- согласился адвокат, -- впрочем, закончик можно обойти. Скажем, если растянуть на несколько разиков... -- Но, но, -- сказал м-сье Пьер, -- полегче, шуты. Я зарубок не делаю. -- Нет, мы просто так, теоретически, -- искательно улыбнулся директор, а то раньше, когда можно было применять... Дверь захлопнулась, голоса удалились. Но почти тотчас явился к Цинциннату еще один гость, библиотекарь, пришедший забрать книги. Его длинное, бледное лицо в ореоле пыльно-черных волос вокруг плеши, длинный дрожащий стан в синеватой фуфайке, длинные ноги в куцых штанах -- все это вместе производило странное, болезненное впечатление, точно его прищемили и выплющили. Цинциннату, однако, сдавалось, что, вместе с пылью книг, на нем осел налет чего-то отдаленно человеческого. -- Вы, верно, слышали, -- сказал Цинциннат, -- послезавтра -- мое истребление. Больше не буду брать книг. -- Больше не будете, -- подтвердил библиотекарь. Цинциннат продолжал: -- Мне хочется выполоть несколько сорных истин. У вас есть время? Я хочу сказать, что теперь, когда знаю в точности... Какая была прелесть в том самом неведении, которое так меня удручало... Книг больше не буду... -- Что-нибудь мифологическое? -- предложил библиотекарь. -- Нет, не стоит. Мне как-то не до чтения. -- Некоторые берут, -- сказал библиотекарь. -- Да, я знаю, но, право -- не стоит. -- На последнюю ночь, -- с трудом докончил свою мысль библиотекарь. -- Вы сегодня страшно разговорчивы, -- усмехнулся Цинциннат. -- Нет, унесите это. Quercus'a я одолеть не мог! Да, кстати: тут мне ошибкой... эти томики... по-арабски, что ли... я, увы, не успел изучить восточные языки. -- Досадно, -- сказал библиотекарь. -- Ничего, душа наверстает. Постойте, не уходите еще. Я хоть и знаю, что вы только так -- переплетены в человечью кожу, все же... довольствуюсь малым... Послезавтра... Но, дрожа, библиотекарь ушел.
© Copyright HTML Gatchina3000, 2004.