на головную страницу

Приглашение на казнь

Владимир Набоков


Париж: Современные записки, №58-60, 1935-1936
Париж: Дом Книги, 1938
Содержание:

    XVII

Обычай требовал, чтобы накануне казни пассивный ее участник и активный вместе являлись с коротким прощальным визитом ко всем главным чиновникам, -- но для ускорения ритуала было решено, что оные лица соберутся в пригородном доме заместителя управляющего городом (сам управляющий, его племянник, был в отъезде, -- гостил у друзей в Притомске), и что к ужину, запросто, придут туда Цинциннат и м-сье Пьер. Была темная ночь, с сильным теплым ветром, когда они, оба в одинаковых плащах, пешие, в сопровождении шести солдат с алебардами и фонарями, перешли через мост в спящий город и, минуя главные улицы, кремнистыми тропами между шумящих садов стали подниматься в гору. (Еще на мосту Цинциннат обернулся, высвободив голову из капюшона плаща: синяя, сложная, многобашенная громада крепости поднималась в тусклое небо, где абрикосовую луну перечеркнула туча. Темнота над мостом моргала и морщилась от летучих мышей. -- Вы обещали... -- прошептал м-сье Пьер, слегка сжав ему локоть, -- и Цинциннат снова надвинул куколь.) Эта ночная прогулка, которая, казалось, будет так обильна печальными, беспечными, поющими, шепчущими впечатлениями, ибо что есть воспоминание, как не душа впечатления? -- получалась на самом деле смутной, незначительной и мелькнула так скоро, как это только бывает среди очень знакомой местности, в темноте, когда разноцветная дневная дробь заменена целыми числами ночи. В конце узкой и мрачной аллеи, где хрустел гравий и пахло можжевельником, вдруг явился театрально освещенный подъезд с белесыми колоннами, фризами на фронтоне, лаврами в кадках, и, едва задержавшись в вестибюле, где метались, как райские птицы, слуги, роняя перья на черно-белые плиты, -- Цинциннат и м-сье Пьер перешли в зал, гудевший многочисленным собранием. Тут были все. Тут выделялся характерной шевелюрой заведующий городскими фонтанами; тут вспыхивал червонными орденами черный мундир шефа телеграфистов; тут находился румяный, с похабным носом, начальник снабжения; и с итальянской фамилией укротитель львов; и судья, глухой старец; и, в зеленых лакированных туфлях, управляющий садами; -- и множество еще других осанистых, именитых, седовласых особ с отталкивающими лицами. Дамы отсутствовали, ежели не считать попечительницы учебного округа, очень полной, в сером сюртуке мужского покроя, пожилой женщины с большими плоскими щеками и гладкой, блестящей, как сталь, прической. Кто-то при общем смехе поскользнулся на паркете. Люстра выронила одну из своих свечей. На небольшой, для осмотра выставленный, гроб кем-то уже был положен букет. Стоя с Цинциннатом в стороне, м-сье Пьер указывал своему воспитаннику эти явления. Но вот хозяин, смуглый старик с эспаньолкой, хлопнул в ладоши, распахнулись двери, и все перешли в столовую. М-сье Пьер и Цинциннат были посажены рядом во главе ослепительного стола, -- и, сперва сдержанно, не нарушая приличий, с доброжелательным любопытством, переходившим у некоторых в скрытое умиление, все поглядывали на одинаково, в гамлетовки (*20), одетую чету; затем, по мере того как на губах м-сье Пьер разгоралась улыбка и он начинал говорить, взгляды гостей устремлялись все откровеннее на него и на Цинцинната, который неторопливо, усердно и сосредоточенно, -- как будто ища разрешения задачи, -- балансировал рыбный нож разными способами, то на солонке, то на сгибе вилки, то прислонял его к хрустальной вазочке с белой розой, отличительно от других украшавший его прибор. Слуги, навербованные среди самых ловких франтов города, -- лучшие представители его малиновой молодежи, -- резво разносили кушанья (иногда даже перепархивая с блюдом через стол), и общее внимание привлекала учтивая заботливость, с которой м-сье Пьер ухаживал за Цинциннатом, сразу меняя свою разговорную улыбку на минутную серьезность, пока бережно клал лакомый кусок ему на тарелку, -- после чего, с прежним игривым блеском на розовом, безволосом лице, продолжал на весь стол остроумнейший разговор -- и вдруг, на полуслове, чуть-чуть засутулясь, хватая соусник или перечницу, вопросительно взглядывал на Цинцинната, который, впрочем, не притрагивался ни к какой еде, а все так же тихо, внимательно и усердно переставлял ножик. -- Ваше замечание, -- весело сказал м-сье Пьер, обращаясь к начальнику городского движения, влепившему свое словцо и теперь предвкушавшему очаровательную реплику, -- ваше замечание напоминает мне известный анекдот о врачебной тайне. -- Расскажите, мы не знаем, ах, расскажите, -- потянулись со всех сторон к нему голоса. -- Извольте, -- сказал м-сье Пьер. -- Приходит к гинекологу... -- Звините за перебивку, -- сказал укротитель львов (седой усач с пунцовой орденской лентой), -- но утвержден ли господин, что та анекдота вцельно для ушей... -- он выразительно показал глазами на Цинцинната. -- Полноте, полноте, -- строго отвечал м-сье Пьер, -- я бы никогда не разрешил себе ни малейшей скабрезности в присутствии... Значит, приходит к гинекологу старенькая дама (м-сье Пьер слегка выпятил нижнюю губу). У меня, говорит, довольно серьезная болезнь, и боюсь, что от нея помру. Симптомы? -- спрашивает тот. -- Голова, доктор, трясется... -- и м-сье Пьер, шамкая и трясясь, изобразил старушку. Гости грохнули. В другом конце стола глухой судья, страдальчески кривясь, как от запора смеха, лез большим серым ухом в лицо к хохотавшему эгоисту соседу и, теребя его за рукав, умолял сообщить, что рассказал м-сье Пьер, который, между тем, через всю длину стола, ревниво следил за судьбой своего анекдота и только тогда перемигнул, когда кто-то наконец удовлетворил любопытство несчастного. -- Ваш удивительный афоризм, что жизнь есть врачебная тайна, -- заговорил заведующий фонтанами, так брызгая мелкой слюной, что около рта у него играла радуга, -- может быть отлично применен к странному случаю, происшедшему на днях в семье моего секретаря. Представьте себе... -- Ну что, Цинциннатик, боязно? -- участливым полушепотом спросил один из сверкающих слуг, наливая вино Цинциннату; он поднял глаза; это был его шурин-остряк: -- боязно, поди? Вот хлебни винца до венца... -- Это что такое? -- холодно осадил болтуна м-сье Пьер, и тот, горбатясь, проворно отступил -- и вот уже наклонялся со своей бутылкой над плечом следующего гостя. -- Господа! -- воскликнул хозяин, привстав и держа на уровне крахмальной груди бокал с бледно-желтым, ледянистым напитком. -- Предлагаю тост за... -- Горько! -- крикнул кто-то, и другие подхватили. -- ...На брудершафт, заклинаю... -- изменившимся голосом, тихо, с лицом, искаженным мольбой, обратился м-сье Пьер к Цинциннату, -- не откажите мне в этом, заклинаю, это всегда, всегда так делается... Цинциннат безучастно потрагивал свившиеся в косые трубочки края мокрой белой розы, которую машинально вытянул из упавшей вазы. -- ...Я, наконец, вправе требовать, -- судорожно прошептал м-сье Пьер -- и вдруг, с отрывистым, принужденным смехом, вылил из своего бокала каплю вина Цинциннату на темя, а затем окропил и себя. -- Браво, браво! -- раздавались кругом крики, и сосед поворачивался к соседу, выражая патетической мимикой изумление, восхищение, и звякали, чокаясь, небьющиеся бокалы, и яблоки с детскую голову ярко громоздились среди пыльно-синих гроздей винограда на крутогрудом серебряном корабле, и стол поднимался, как пологая алмазная гора, и в туманах плафонной живописи путешествовала многорукая люстра, плачась, лучась, не находя пристанища. -- Я тронут, тронут, -- говорил м-сье Пьер, и к нему по очереди подходили, поздравляли его. Иные при этом оступались, кто-то пел. Отец городских пожарных был неприлично пьян; двое слуг под шумок пытались утащить его, но он пожертвовал фалдами, как ящерица хвостом, и остался. Почтенная попечительница, багровея пятнами, безмолвно и напряженно откидываясь, защищалась от начальника снабжения, который игриво нацеливался в нее пальцем, похожим на морковь, как бы собираясь ее проткнуть или пощекотать, и приговаривал: "Ти-ти-ти-ти!". -- Перейдем, господа, на террасу, -- провозгласил хозяин, и тогда Марфинькин брат и сын покойного доктора Синеокова раздвинули, с треском деревянных колец, занавес: открылась, в покачивающемся свете расписных фонарей, каменная площадка, ограниченная в глубине кеглеобразными столбиками балюстрады, между которыми густо чернелись двойные доли ночи. Сытые, урчащие гости расположились в низких креслах. Некоторые околачивались около колонн, другие у балюстрады. Тут же стоял Цинциннат, вертя в пальцах мумию сигары, и рядом с ним, к нему не поворачиваясь, но беспрестанно его касаясь то спиной, то боком, м-сье Пьер говорил при одобрительных возгласах слушателей: -- Фотография и рыбная ловля -- вот главные мои увлечения. Как это вам ни покажется странным, но для меня слава, почести -- ничто по сравнению с сельской тишиной. Вот вы недоверчиво улыбаетесь, милостивый государь (мельком обратился он к одному из гостей, который немедленно отрекся от своей улыбки), но клянусь вам, что это так, я зря не клянусь. Любовь к природе завещал мне отец, который тоже не умел лгать. Многие из вас, конечно, его помнят и могут подтвердить -- даже письменно, если бы потребовалось. Стоя у балюстрады, Цинциннат смутно всматривался в темноту, -- и вот, как по заказу, темнота прельстительно побледнела, ибо чистая теперь и высокая луна выскользнула из-за каракулевых облачков, покрывая лаком кусты и трелью света загораясь в прудах. Вдруг с резким движением души Цинциннат понял, что находится в самой гуще Тамариных Садов, столь памятных ему и казавшихся столь недостижимыми; мгновенно приложив одно к одному, он понял, что не раз с Марфинькой тут проходил, мимо этого самого дома, в котором был сейчас, и который тогда ему представлялся в виде белой виллы с забитыми окнами, сквозивший в листве на пригорке... Теперь, хлопотливым взглядом обследуя местность, он без труда освобождал от пленок ночной мглы знакомые лужайки или, напротив, стирал с них лишнюю лунную пыль, дабы сделать их точно такими, какими были они в памяти. Реставрируя замазанную копотью ночи картину, он видел, как по-старому распределяются рощи, тропинки, ручьи... Вдали, упираясь в металлическое небо, застыли на полном раскате заманчивые холмы в синеватом блеске и складках мрака... -- Луна, балкон, она и он, -- сказал м-сье Пьер, улыбаясь Цинциннату, который тут заметил, что все смотрят на него с ласковым, выжидательным участием. -- Вы любуетесь ландшафтом? -- вкрадчиво, держа руки за спиной, проговорил управляющий садами, -- вы... -- он осекся и, как бы слегка смутясь, повернулся к м-сье Пьеру: -- Простите... вы разрешаете? Я, собственно, не был представлен... -- Ах, помилуйте, моего разрешения не требуется, -- вежливо ответил м-сье Пьер и, прикоснувшись к Цинциннату, тихо сказал: -- Этот господин хочет с тобой побеседовать. -- Ландшафт... Любуетесь ландшафтом? -- повторил, кашлянув в кулак, управляющий садами. -- Но сейчас мало что видно. Вот погодите, ровно в полночь, -- это мне обещал наш главный инженер... Никита Лукич! А, Никита Лукич! -- Я за него, -- бодрым баском отозвался Никита Лукич и подался вперед, услужливо, вопросительно и радостно поворачивая то к одному, то к другому свое моложавое, мясистое, с белой щеткой усов, лицо и удобно положа руки на плечи управляющему садами и м-сье Пьеру, между которыми он, высовываясь, стоял. -- Я рассказывал, Никита Лукич, что вы обещали ровно в полночь, в честь... -- А как же, -- сочно отрезал главный инженер. -- Беспременно сюрприз будет. Это уже будьте покойны. А который-то час, ребята? Он освободил чужие плечи от напора своих широких рук и озабоченно ушел в комнаты. -- Что же, через каких-нибудь восемь часов будем уже на площади, -- сказал м-сье Пьер, вновь придавив крышку своих часиков. Спать придется немного. Тебе, милый, не холодно? Господин сказал, что будет сюрприз. Нас, право, очень балуют. Эта рыбка за ужином была бесподобна. -- ...Оставьте, бросьте, -- раздался низкий голос попечительницы, которая надвигалась генеральской спиной и ватрушкой своего шиньончика прямо на м-сье Пьера, отступая перед указательным пальцем начальника снабжения. -- Ти-ти-ти, -- игриво пищал тот, -- ти-ти-ти. -- Полегче, мадам, -- крякнул м-сье Пьер, -- мозоли у меня не казенные. -- Обворожительная женщина, -- без всякого выражения, вскользь, заметил начальник снабжения и, потанцовывая, направился к группе мужчин, стоявших у колонн, -- и тень его смешалась с их тенями, и ветерок качал бумажные фонари, и выделялись из мрака то рука, важно расправляющая ус, то чашечка, поднятая к старческим рыбьим губам, пытающимся со дна достать сахар. -- Внимание! -- вдруг крикнул хозяин, вихрем проносясь между гостей. Сначала в саду, потом за ним, потом еще дальше, вдоль дорожек, в дубравах, на прогалинах и лугах, поодиночке и пачками, зажигались рубиновые, сапфирные, топазовые огоньки, постепенно цветным бисером выкладывая ночь. Гости заахали. М-сье Пьер, со свистом вобрав воздух, схватил Цинцинната за кисть. Огоньки занимали все большую площадь: вот потянулись вдоль отдаленной долины, вот перекинулись в виде длинной брошки на ту сторону, вот уже повыскочили на первых склонах, -- а там пошли по холмам, забираясь в самые тайные складки, обнюхивая вершины, переваливая через них! -- Ах, как славно, -- прошептал м-сье Пьер, на миг прижавшись щекой к щеке Цинцинната. Гости аплодировали. В течение трех минут горел разноцветным светом добрый миллион лампочек, искусно рассаженных в траве, на ветках, на скалах, и в общем размещенных таким образом, чтобы составить по всему ночному ландшафту растянутый грандиозный вензель из П. и Ц., не совсем, однако, вышедший. Затем все разом потухли, и сплошная темнота подступила к террасе. Когда опять появился инженер Никита Лукич, его окружили и хотели качать. Но пора было думать и о заслуженном отдыхе. Перед уходом гостей хозяин предложил снять м-сье Пьера и Цинцинната у балюстрады. М-сье Пьер, хотя был снимаемым, все же руководил этой операцией. Световой взрыв озарил белый профиль Цинцинната и безглазое лицо рядом с ним. Сам хозяин подал им плащи и вышел их проводить. В вестибюле, спросонья гремя, разбирали алебарды сумрачные солдаты. -- Несказанно польщен визитом, -- обратился на прощание хозяин к Цинциннату: -- Завтра, -- вернее, сегодня утром -- я там буду, конечно, и не только как официальное лицо, но и как частное. Племянник мне говорил, что ожидается большое скопление публики. -- Ну-с, ни пера, ни пуха, -- в промежутках тройного лобзания сказал он м-сье Пьеру. Цинциннат и м-сье Пьер в сопровождении солдат углубились в аллею. -- Ты в общем хороший, -- произнес м-сье Пьер, когда они немножко отошли, -- только почему ты всегда как-то... Твоя застенчивость производит на свежих людей самое тягостное впечатление. Не знаю, как ты, -- добавил он, -- но хотя я, конечно, в восторге от этой иллюминации и все такое, но у меня изжога и подозрение, что далеко не все было на сливочном масле. Шли долго. Было очень тихо и туманно. Ток-ток-ток, -- глухо донеслось откуда-то слева, когда они спускались по Крутой. -- Ток-ток-ток. -- Подлецы, -- пробормотал м-сье Пьер. -- Ведь клялись, что уже готово... Наконец перешли через мост и стали подниматься в гору. Луну уже убрали, и густые башни крепости сливались с тучами. Наверху, у третьих ворот, в шлафроке и ночном колпаке, ждал Родриг Иванович. -- Ну, что, как было? -- спросил он нетерпеливо. -- Вас недоставало, -- сухо сказал м-сье Пьер.

    XVIII

"Прилег, не спал, только продрог, и теперь -- рассвет (быстро, нечетко, слов не кончая, -- как бегущий оставляет след неполной подошвы, -- писал Цинциннат), теперь воздух бледен, и я так озяб, что мне кажется, отвлеченное понятие "холод" должно иметь форму моего тела, и сейчас за мною придут. Мне совестно, что я боюсь, а боюсь я дико, -- страх, не останавливаясь ни на минуту, несется с грозным шумом сквозь меня, как поток, и тело дрожит, как мост над водопадом, и нужно очень громко говорить, чтобы за шумом себя услышать. Мне совестно, душа опозорилась, -- это ведь не должно быть, не должно было быть, было бы быть, -- только на коре русского языка могло вырасти это грибное губье сослагательного, -- о, как мне совестно, что меня занимают, держат душу за полу, вот такие подробы, подрости, лезут, мокрые, прощаться, лезут какие-то воспоминания: я, дитя, с книгой, сижу у бегущей с шумом воды на припеке, и вода бросает колеблющийся блеск на ровные строки старых, старых стихов, -- о, как на склоне, -- ведь я знаю, что этого не надо, -- и суеверней! (*21) -- ни воспоминаний, ни боязни, ни этой страстной икоты: и суеверней! -- и я так надеялся, что будет все прибрано, все просто и чисто. Ведь я знаю, что ужас смерти это только так, безвредное, -- может быть даже здоровое для души, -- содрогание, захлебывающийся вопль новорожденного или неистовый отказ выпустить игрушку, -- и что живали некогда в вертепах, где звон вечной капели и сталактиты, смерторадостные мудрецы (*22), которые, -- большие путаники, правда, -- а по-своему одолели, -- и хотя я все это знаю, и еще знаю одну главную, главнейшую вещь, которой никто здесь не знает, -- все-таки смотрите, куклы, как я боюсь, как все во мне дрожит, и гудит, и мчится, -- и сейчас придут за мной, и я не готов, мне совестно..." Цинциннат встал, разбежался и -- головой об стену, но настоящий Цинциннат сидел в халате за столом и глядел на стену, грызя карандаш, и вот, слегка зашаркав под столом, продолжал писать -- чуть менее быстро: "Сохраните эти листы, -- не знаю, кого прошу, -- но: сохраните эти листы, -- уверяю вас, что есть такой закон, что это по закону, справьтесь, увидите! -- пускай полежат, -- что вам от этого сделается? -- а я так, так прошу, -- последнее желание, -- нельзя не исполнить. Мне необходима хотя бы теоретическая возможность иметь читателя, а то, право, лучше разорвать. Вот это нужно было высказать. Теперь пора собираться". Он опять остановился. Уже совсем прояснилось в камере, и по расположению света Цинциннат знал, что сейчас пробьет половина шестого. Дождавшись отдаленного звона, он продолжал писать, -- но теперь уже совсем тихо и прерывисто, точно растратил всего себя на какое-то первоначальное восклицание. "Слова у меня топчутся на месте, -- писал Цинциннат. -- Зависть к поэтам. Как хорошо, должно быть, пронестись по странице и прямо со страницы, где остается бежать только тень -- сняться -- и в синеву. Неопрятность экзекуции, всех манипуляций, до и после. Какое холодное лезвие, какое гладкое топорище. Наждачной бумажкой. Я полагаю, что боль расставания будет красная, громкая. Написанная мысль меньше давит, хотя иная -- как раковая опухоль: выразишь, вырежешь, и опять нарастает хуже прежнего. Трудно представить себе, что сегодня утром, через час или два..." Но прошло и два часа и более, и, как ни в чем не бывало, Родион принес завтрак, прибрал камеру, очинил карандаш, накормил паука, вынес парашу. Цинциннат ничего не спросил, но, когда Родион ушел и время потянулось дальше обычной своей трусцой, он понял, что его снова обманули, что зря он так напрягал душу и что все оставалось таким же неопределенным, вязким и бессмысленным, каким было. Часы только что пробили три или четыре (задремав и наполовину проснувшись, он не сосчитал ударов, а лишь приблизительно запечатлел их звуковую сумму), когда вдруг отворилась дверь и вошла Марфинька. Она была румяна, выбился сзади гребень, вздымался темный лиф черного бархатного платья, -- при этом что-то не так сидело, это ее делало кривобокой, и она все поправляла, одергивалась или на месте быстро-быстро поводила бедрами, как будто что-то под низом неладно, неловко. -- Васильки тебе, -- сказала она, бросив на стол синий букет, -- и, почти одновременно, проворно откинув с колена подол, поставила на стул полненькую ногу в белом чулке, натягивая его до того места, где от резинки был на дрожащем нежном сале тисненый след. -- И трудно же было добиться разрешения! Пришлось, конечно, пойти на маленькую уступку, -- одним словом, обычная история. Ну, как ты поживаешь, мой бедный Цинциннатик? -- Признаться, не ждал тебя, -- сказал Цинциннат. -- Садись куда-нибудь. -- Я уже вчера добивалась, -- а сегодня сказала себе: лопну, а пройду. Он час меня держал, твой директор, -- страшно, между прочим, тебя хвалил. Ах, как я сегодня торопилась, как я боялась, что не успею. Утречком на Интересной ужас что делалось. -- Почему отменили? -- спросил Цинциннат. -- А говорят, все были уставши, плохо выспались. Знаешь, публика не хотела расходиться. Ты должен быть горд. Продолговатые, чудно отшлифованные слезы поползли у Марфиньки по щекам, подбородку, гибко следуя всем очертаниям, -- одна даже дотекла до ямки над ключицей... но глаза смотрели все так же кругло, топырились короткие пальцы с белыми пятнышками на ногтях, и тонкие губы, скоро шевелясь, говорили свое. -- Некоторые уверяют, что теперь отложено надолго, да и ни от кого по-настоящему нельзя узнать. Ты вообще не можешь себе представить, сколько слухов, какая бестолочь... -- Что ж ты плачешь? -- спросил Цинциннат, усмехнувшись. -- Сама не знаю, измоталась... (Грудным баском.) Надоели вы мне все. Цинциннат, Цинциннат, -- ну и наделал же ты делов!.. Что о тебе говорят, -- это ужас! Ах, слушай, -- вдруг переменила она побежку речи, заулыбавшись, причмокивая и прихорашиваясь: -- на днях -- когда это было? да, позавчера, -- приходит ко мне как ни в чем не бывало такая мадамочка, вроде докторши, что ли, совершенно незнакомая, в ужасном ватерпруфе, и начинает: так и так... дело в том... вы понимаете... Я ей говорю: нет, пока ничего не понимаю. -- Она -- ах, нет, я вас знаю, вы меня не знаете... Я ей говорю... (Марфинька, представляя собеседницу, впадала в тон суетливый и бестолковый, но трезво тормозила на растянутом: я ей говорю -- и, уже передавая свою речь, изображала себя как снег спокойной.) Одним словом, она стала уверять меня, что она твоя мать, хотя, по-моему, она даже с возрастом не выходит, но все равно, и что она безумно боится преследований, будто, значит, ее допрашивали и всячески подвергали. Я ей говорю: при чем же тут я, и отчего, собственно, вы желаете меня видеть? Она -- ах, нет, так и так, я знаю, что вы страшно добрая, что вы все сделаете... Я ей тогда говорю: отчего, собственно, вы думаете, что я добрая? Она -- так и так, ах, нет, ах, да, -- и вот просит, нельзя ли ей дать такую бумажку, чтобы я, значит, руками и ногами подписала, что она никогда не бывала у нас и с тобой не видалась... Тут, знаешь, так смешно стало Марфиньке, так смешно! Я думаю (протяжным, низким голоском), что это какая-то ненормальная, помешанная, правда? Во всяком случае я ей, конечно, ничего не дала, Виктор и другие говорили, что было бы слишком компрометантно, -- что, значит, я вообще знаю каждый твой шаг, если знаю, что ты с ней незнаком, -- и она ушла, очень, кажется, сконфуженная. -- Но это была действительно моя мать, -- сказал Цинциннат. -- Может быть, может быть. В конце концов, это не так важно. А вот почему ты такой скучный, кислый, Цин-Цин? Я думала, ты будешь так рад мне, а ты... Она взглянула на койку, потом на дверь. -- Не знаю, какие тут правила, -- сказала она вполголоса, -- но, если тебе нужно, Цинциннатик, пожалуйста, только скоро. -- Оставь. Что за вздор, -- сказал Цинциннат. -- Ну, как желаете. Я только хотела тебе доставить удовольствие, раз это мое последнее свидание и все такое. Ах, знаешь, на мне предлагает жениться -- ну, угадай кто? никогда не угадаешь, -- помнишь, такой старый хрыч, одно время рядом с нами жил, все трубкой смердел через забор да подглядывал, когда я на яблоню лазила. Каков? И главное -- совершенно серьезно! Так я за него и пошла, за пугало рваное, фу! Я вообще чувствую, что мне нужно хорошенько, хорошенько отдохнуть, -- зажмуриться, знаешь, вытянуться, ни о чем не думать, -- отдохнуть, отдохнуть, -- и, конечно, совершенно одной или с человеком, который действительно бы заботился, все понимал, все... У нее опять заблестели короткие, жесткие ресницы, и поползли слезы, змеясь, по ямкам яблочно румяных щек. Цинциннат взял одну из этих слез и попробовал на вкус: не соленая и не солодкая, -- просто капля комнатной воды. Цинциннат не сделал этого. Вдруг дверь взвизгнула, отворилась на вершок, Марфиньку поманил рыжий палец. Она быстро подошла к двери. -- Ну что вам, ведь еще не пора, мне обещали целый час, -- прошептала она скороговоркой. Ей что-то возразили. -- Ни за что! -- сказала она с негодованием. -- Так и передайте. Уговор был, только что с дирек... Ее перебили; она вслушалась в настойчивое бормотание; потупилась, хмурясь и скребя туфелькой пол. -- Да уж ладно, -- грубовато проговорила она и с какой-то невинной живостью повернулась к мужу: -- Я через пять минуточек вернусь, Цинциннатик. (Покамест она отсутствовала, он думал о том, что не только еще не приступил к неотложному, важному разговору с ней, но что не мог теперь даже выразить это важное... Вместе с тем у него ныло сердце, и все то же воспоминание скулило в уголку, -- а пора, пора было от всей этой тоски поотвыкнуть.) Она вернулась только через три четверти часа, неизвестно по поводу чего презрительно, в нос, усмехаясь; поставила ногу на стул, щелкнула подвязкой и, сердито одернув складки около талии, села к столу, точь-в-точь как сидела давеча. -- Зря, -- произнесла она с усмешкой и начала перебирать синие цветы на столе. -- Ну, скажи мне что-нибудь, Цинциннатик, петушок мой, ведь... Я, знаешь, их сама собирала, маков не люблю, а вот эти -- прелесть. Не лезь, если не можешь, -- другим тоном неожиданно добавила она, прищурившись. -- Нет, Цин-Цин, это я не тебе. (Вздохнула.) Ну, скажи мне что-нибудь, утешь меня. -- Ты мое письмо... -- начал Цинциннат и кашлянул, -- ты мое письмо прочла внимательно, -- как следует? -- Прошу тебя, -- воскликнула Марфинька, схватясь за виски, -- только не будем о письме! -- Нет, будем, -- сказал Цинциннат. Она вскочила, судорожно оправляясь, -- и заговорила сбивчиво, слегка шепеляво, как говорила, когда гневалась. -- Это ужасное письмо, это бред какой-то, я все равно не поняла, можно подумать, что ты здесь один сидел с бутылкой и писал. Не хотела я об этом письме, но раз уже ты... Ведь его, поди, прочли передатчики, списали, сказали: ага! она с ним заодно, коли он ей так пишет. Пойми, я не хочу ничего знать о твоих делах, ты не смеешь мне такие письма, преступления свои навязывать мне... -- Я не писал тебе ничего преступного, -- сказал Цинциннат. -- Это ты так думаешь, -- но все были в ужасе от твоего письма, -- просто в ужасе! Я -- дура, может быть, и ничего не смыслю в законах, но и я чутьем поняла, что каждое твое слово невозможно, недопустимо... Ах, Цинциннат, в какое ты меня ставишь положение, -- и детей, подумай о детях... Послушай, -- ну послушай меня минуточку, -- продолжала она с таким жаром, что речь ее становилась вовсе невнятной, -- откажись от всего, от всего. Скажи им, что ты невиновен, а что просто куражился, скажи им, покайся, сделай это, -- пускай это не спасет твоей головы, но подумай обо мне, на меня ведь уже пальцем показывают: от она, вдова, от! -- Постой, Марфинька! Я никак не пойму. В чем покаяться? -- Так! Впутывай меня, задавай каверзные... Да кабы я знала в чем, то, значит, я и была бы твоей соучастницей. Это ясно. Нет, довольно, довольно. Я безумно боюсь всего этого. -- Скажи мне в последний раз, -- неужели ты не хочешь, ради меня, ради всех нас... -- Прощай, Марфинька, -- сказал Цинциннат. Она задумалась, сев, облокотившись на правую руку, а левой чертя свой мир на столе. -- Как нехорошо, как скучно, -- проговорила она, глубоко, глубоко вздохнув. Нахмурилась и провела ногтем реку. -- Я думала, что свидимся мы совсем иначе. Я была готова все тебе дать. Стоило стараться! Ну, ничего не поделаешь. (Река впала в море -- с края стола.) Я ухожу, знаешь, с тяжелым сердцем. Да, но как же мне вылезти? -- вдруг невинно и даже весело спохватилась она. -- Не так скоро придут за мной, я выговорила себе бездну времени. -- Не беспокойся, -- сказал Цинциннат, -- каждое наше слово... Сейчас отопрут. Он не ошибся. -- Плящай, плящай, -- залепетала Марфинька. -- Постойте, не лапайтесь, дайте проститься с мужем. Плящай. Если тебе что нужно в смысле рубашечек или там -- Да, дети просили тебя крепко, крепко поцеловать. Что-то еще... Ах, чуть не забыла: папаша забрал себе ковшик, который я подарила тебе, и говорит, что ты ему будто... -- Потарапливайтесь, барынька, -- перебил Родион, фамильярной коленкой подталкивая ее к выходу.
© Copyright HTML Gatchina3000, 2004.