на головную страницу

Король, дама, валет

Владимир Набоков


Берлин: Слово, 1928
Содержание:

    X

Еще в феврале синещекий изобретатель создал первый образец. Это был только грубый набросок, болванка, воплощение голого принципа, остов мечты. В большой пустынной комнате, где холодный электрический свет отливал лиловатым, как это бывает в ателье и лабораториях, произошло первое зачаточное представление. Изобретатель и Драйер стояли в углу комнаты и безмолвно смотрели. Посредине же, на освещенном полу, толстая фигурка, ростом в полтора фута, плотно закутанная в коричневое сукно, так что были видны только короткие, словно из красной резины, ноги в детских сапожках на пуговках, ходили взад и вперед механической, но очень естественной, поступью, поворачиваясь с легким скрипом на каждом десятом шагу. Драйер, сцепив руки на животе и улыбаясь исподлобья, в молчаливом умилении смотрел на нее, как смотрит чувствительный посетитель на ребенка, первыми шажками которого его угощает гордый, но на вид равнодушный отец. Впрочем, было заметно, что изобретатель взволнован: в такт движениям фигурки он слегка постукивал подошвой. "Боже мой!" -- тонким голосом сказал вдруг Драйер, словно готов был прослезиться. Коричневая фигурка, похожая на ребенка, на которого сверху надели бы мешок, ступала, действительно, очень трогательно. Сукно было только для приличия. Потом изобретатель ее раскутал и обнажил механизм: гибкую систему суставов и мускулов и три маленьких, но тяжелых батареи. Самым замечательным в этом изобретении (и проступало это даже в первом грубом образце) были не столько электрические ганглии и ритмическая передача тока,--сколько легкая, чуть стилизованная, но почти человеческая, походка механического младенца. Тайна такого движения лежала в гибкости вещества, которым изобретатель заменил живые мускулы, живую плоть. Ноги первоначального младенца казались живыми не потоку что он их переставлял,-- ведь автоматический ходок не диковина,-- а потому, что самый матерьял, оживленный током, находился в постоянной работе, переливался, натягивался или ослабевал, как будто и вправду были там и кожа, и мышцы. Ходил он мягко, без толчков,-- вот в этом-то было чудо, и вот это особенно оценил Драйер, относившийся довольно равнодушно к технической тайне, открытой ему изобретателем. Но младенец должен был вырасти. Следовало создать не только подобие человеческих ног, но и подобие человеческого тела, с мягкими плечами, с гибким корпусом, с выразительным лицам. Изобретатель, однако, не был ни художником, ни анатомом. Драйер поэтому нашел ему двух помощников,-- скульптора, чьи работы отличались особой легкостью, нежностью, слегка фантастической изящностью, и профессора анатомии, написавшего в свое время суховатый, но любопытный труд о самосознании мышц. Вскоре мастерская приобрела такой вид, будто в ней только что аккуратно нарезали дюжины две человеческих рук и ног, а в углу, с независимым выражением на лицах, столпилось несколько голов, на одной из которых кто-то раздавил окурок. Анатом и скульптор помогали усердно. Один из них был долговязый, бледный, неряшливый, с орлиным взглядом, длинными, откинутыми назад волосами и большущим кадыком; другой--солидный, седой, в очках, в высоком крахмальном воротнике. Их внешность служила для Драйера источником непрестанного наслаждения, ибо тот, с шевелюрой, был профессор, а этот, в строгих очках,-- скульптор. Но забавляло его и другое. Он уже мог представить себе довольно ясно, как, в костюмах напоказ, за витриной, будут ходить туда и сюда искусственные манекены. Это было прелестное видение. Кроме того, дело было прибыльное. Уже в мае он дешево купил у изобретателя право на патент и теперь решал про себя, что лучше сделать: оживить движущимися фигурами магазин или же продать изобретение иностранному синдикату: первое было веселее, второе -- выгоднее. Как бывает в жизни у многих коммерсантов, он стал чувствовать в эту весну, что, в сущности говоря, его дела приобретают какую-то самостоятельную жизнь, что его деньги, находившиеся в постоянном, плодотворном вращении, движутся по инерции и движутся быстро, и что он, пожалуй, теряет власть над ними, не может по желанию остановить это золотое, огромное колесо. Его крупное состояние, которое он создал в год причудливых удач,-- в такую, именно, пору, когда случайно нужны были легкость, счастье, воображение,-- теперь уже стало слишком живым, слишком подвижным. Всегда настроенный бодро, он надеялся, что это лишь временная утрата власти,-- и ни на миг не полагал, что это вращение может постепенно превратиться в золотой призрак, и что, когда он остановит его, то увидит--оно исчезло. Но Марта, теперь еще пуще прежнего ненавидя прихотливую легкость мужа (хоть ей-то он и был обязан своим случайным богатством), нестерпимо боялась, что он догарцует до катастрофы раньше, чем она навсегда его отстранит, и сама остановит кружение. Магазин работал хорошо, но прибыль не оседала. Совершенно внезапно улетело у него в сквозняке биржи тысяч восемьдесят. Он проводил их с улыбкой; оставалось немало таких тысчонок. Но Марта почуяла в этом роковое предостережение. Она была бы готова дать ему отсрочку на выгодное дело, она сама признавалась, что, несмотря ни на что, "верит его нюху" в некоторых случаях; но нужно было действовать безотлагательно, когда всякий лишний месяц мог значить новое уменьшение богатства. В тот солнечный, мучительный день, как только она и Франц вернулись с тенниса в синеватый холодок особняка, она сразу повела его в кабинет, чтобы показать ему револьвер. С порога она указала ему быстрым взглядом и едва уловимым движением плеча письменный стол в глубине. Там, в ящике, лежало орудие их счастья. "Вот ты его сейчас увидишь",-- шепнула Марта и двинулась к столу. Но в это время размашистым и легким ходом вошел в комнату Том. "Убери собаку,-- сказал Франц.-- Я ничего не могу делать, пока тут собака". Марта резко крикнула: "Уходи, Том... Хуш!" Том прижал уши, вытянул нежную серую морду и зашел за кресло. "Убери",--сказал Франц сквозь зубы, и его всего передернуло. Марта хлопнула в ладоши. Том скользнул под кресло и вынырнул с другой стороны. Она взмахнула рукой. Том вовремя отпрыгнул и, обиженно облизнувшись, затрусил к двери. На пороге он обернулся, подняв переднюю лапу. но Марта шла на него. Он покорился неизбежному. Марта захлопнула дверь. Услужливый сквозняк тотчас стукнул рамой окна. "Ну, теперь скорей,--сказала она сердито.--Что ты там забился в угол? Поди сюда". Она быстро выдернула ящик. Рыжий портфель. Портфель она приподняла. В глубине лежал черный предмет. Франц машинально протянул руку, взял, повертел. -- Это браунинг,--сказал он вяло.--Без барабана. Браунинг. Он поднял голову. Марта вдруг сухо усмехнулась и отошла. -- Положи назад,-- сказала она, глядя в окно. Все стало так ясно: Вилли смеялся, он ведь смеялся, когда тот ему показывал. -- Я тебе говорю -- положи назад. Ты же отлично видишь, что это зажигалка для сигар. -- В виде браунинга,-- сказал Франц и как можно беззвучнее задвинул ящик. И в тот день Марта кое-что поняла. До сих пор ей казалось, что она действует так обдуманно, так рассудительно,-- как действовала всю жизнь. Не деловитый расчет, а фантазия. Та фантазия, которая так всегда была ей ненавистна. Пустая трата времени. Черт знает что. Заскок. Самоуверенность новичка. Уже однажды случилось нечто подобное. Был этот жених с вонючей белкой в руках, из которого она, по молодости лет, думала сделать дюжинного, солидного, послушного мужа. Через месяц, в скучнейшем норвежском городке, она убедилась, что ничего не выйдет. Семь лет холодной борьбы. Ей нужен был тихий муж. Ей нужен был муж обмертвелый. Через семь лет она поняла, что ей просто нужен мертвый муж. Но нельзя так по-дурацки браться за это дело. Если нет опыта, то по крайней мере нужна известная трезвость, разборчивость. А вместо того... Было несколько дней, когда она вся как-то сжалась, отвердела, как человек, который спохватился бы, что невольно ошибался, и теперь удаляется в пустыню, чтобы набраться сил, очиститься, подтянуть душу,-- и снова вернуться к своему делу,--и уже не ошибаться по-старому. Она поняла, что ее спасение -- в простоте строгости, обычайности; искомый способ должен быть совершенно естественным и чистым. Посредников просят не беспокоиться. Отрава -- сводня, пистолет -- маклер. Оба могут подвести. Это оборотни случая. Франц молча кивал. Комнатка была полна солнца. Он сидел на подоконнике. Рамы были раскинуты и укреплены деревяшками. Роскошные белые облака, грудью вперед, быстро н мощно плыли, наискось, по синеве, уже по-летнему темной. Солнце облепляло правильными искрами чешую зеленой черепичной крыши напротив. Где-то густо грохотал грузовик. Стало жарко спине. Он сполз с подоконника. Марта, туго скрестив ноги, сидела боком у стола. Ее освещенное солнцем, гладкое лицо казалось шире, оттого что она кулаком уткнулась в подбородок. Углы ее влажных губ были опущены, глаза глядели вверх. В сознании у Франца кто-то совершенно посторонний мельком отметил, что она сейчас похожа на жабу. Но она двинула головой,-- все стало опять душно, темно и неотразимо. ...-- Удавить,--пробормотала она.--Если б можно было просто удавить... Голыми руками. Ей казалось иногда, что сердце у нее лопнет, не выдержав чувства ненависти, которое ей внушало каждое движение, каждый звук Драйера. Бывало, когда он, ночью, гладил ее по обнаженной руке, неуверенно посмеиваясь, ей до тошноты, до обморока, хотелось вцепиться ему в шею и сжимать, сжимать изо всех сил. Она понимала, как трудно мыслить логически, развертывать простые и плавные планы, когда все в ней кричит и бушует. А что-нибудь нужно было сделать,--Драйер перед ней чудовищно разрастался, как пожар. Но оказывалось, что человеческую жизнь, как пожар, тушить опасно и трудно. И, так недавно решив, что надобно действовать просто, отбросить обманчивые игрушки вроде яда, который найдет экспертиза, вроде револьвера, который годен только, чтобы закурить сигару, она вскоре заметалась еще пуще, как человек, увидевший, что горит занавеска, вот-вот займется вся комната, запылает постель,-- и уже лестница полна дыма, ступени исчезают, не выбраться... Большой, загорелый от тенниса, в ярко-желтой пижаме, с раскрытой грудью, где густо вились золотистые волосы, пышущий теплом и здоровьем, издающий те разнообразные крякающие, ухающие звуки, которые издает мужчина, когда встал с постели раньше обыкновенного,-- Драйер заполнял всю спальню, весь дом, весь мир. От его торжествующего присутствия она все чаще спасалась к Францу, приходила даже в те часы, когда он еще был на службе и, штопая носок, сурово сдвинув брови, ждала его прихода с уверенной и законной нежностью. Прожить дольше одного дня без его покорных губ и близоруких прикосновений она не могла. То мгновение в их свиданиях, когда нежная молния вздрагивала вдруг в самой глубине ее существа, было необходимостью безусловной. Когда она, еще ощущая удаляющиеся полыхания, размякшая, вздыхающая, открывала глаза, ей было странно, что Драйер еще жив. Она вскоре пыталась вновь завлечь сонного Франца, и, добившись этого, она снова воображала, что по мере того, как блаженство близится, Драйер гибнет, что каждый торопливый удар ранит его еще глубже, и что наконец он слабеет, валится, растворяется в нестерпимом блеске ее счастья. Но, как ни в чем не бывало, он оживал, шумно проходил по всем комнатам и, веселый, голодный, сидел против нее за ужином, складывал, пронзал вилкой пласт ветчины и жевал, вращая желтыми усами. -- Помоги же мне, Франц, помоги,-- бормотала она иногда, хватая его за руки, скользя пальцами по его груди, тряся его за плечи. Его глаза за стеклами очков были совершенно покорны, Но придумать он не мог ничего. Его воображение было ей подвластно: оно готово было работать на нее, но толчок должна была дать она. Внешне он очень изменился за эти последние месяцы, потощал, побледнел; душа в нем осипла; какая-то слабость была во всех его движениях,--как будто он существовал только потому, что существовать принято, но делал это нехотя, был бы рад всякую минуту вернуться в сонное оцепенение. Ход его дня был машинальный. Утренний толчок будильника был как монета, падающая в автомат. Он вставал; вяло умывался; шел к станции подземной дороги; садился в некурящий вагон; читал все тот же рекламный стишок в простенке, под ритм этого грубого хорея доезжал до нужной остановки; поднимался по каменным. ступеням; щурился от солнца, от ряби анютиных глазок на огромной клумбе; пересекал улицу; в магазине он делал все, что полагается делать приказчику. Вернувшись тем же путем домой, он обычно находил у себя Марту и, опять-таки, делал все, что от него требовалось. В продолжение получаса, после ее ухода, он читал газету,-- потому что газеты читать принято. Потом он отправлялся к Драйеру ужинать. За ужином он иногда рассказывал, что читал в газете, повторяя некоторые фразы слово в слово и странно путая факты. Около одиннадцати он уходил. Пешком добирался домой всегда по тем же панелям. Через четверть часа он уже раздевался .Потухал свет. Автомат останавливался, чтобы через восемь часов опять прийти в действие. В мыслях его была та же однообразность, как и в движениях,-- и порядок их соответствовал порядку его дня. "Тупой клинок; порезался. Нынче девятое, нет, десятое, нет, одиннадцатое июня. Поезд на две минуты опоздал. Есть дураки, которые дамам уступают место. Чисти зубы нашей пастой, улыбаться будешь часто. Чисти зубы нашей пастой. Чисти зубы -- Предпоследняя остановка. Улыбаться будешь часто. Улыбаться будешь часто. Улыбаться будешь -- Приехали..." И, как за словами, написанными на стекле, за этими ровными мыслями была черная тьма, тьма, в которую не следовало вникать. Но бывали странные просветы. Ему показалось однажды, что полицейский чиновник с портфелем под мышкой, сидящий рядом, смотрит на него подозрительно. В письмах матери были как будто инсинуации: она утверждала, например, что в его письмах к ней он пропускает буквы, не дописывает слов, путает. А то,-- в магазине желтое тюленеподобное лицо резинового человека. предназначенного для развлечения купальщиков, показалось ему похожим на лицо Драйера, и он был рад, когда его унесли. Со странной тоской он вдруг вспоминал школу в родном городке, почуя запах цветущей липы. Ему померещилось как-то, что в молоденькой девушке с подпрыгивающей грудью, в красном платье, которая побежала через улицу со связкой ключей в руке, он узнал дочку швейцара, примеченную им некогда, 'много веков тому назад. Все это были только мимолетные вспышки сознания; он тотчас возвращался в машинальное полубытие. Зато ночью, во сне, что-то в нем прорывалось. Вместе с Мартой они отпиливали голову Пифке, хотя, во-первых, он был весь в морщинах, а во-вторых, назывался -- на языке снов -- Драйер. В этих снах ужас, бессилие, отвращение сочетались с каким-то потусторонним чувством, которое знают, быть может, те, кто только что умер, или те, кто сошел с ума, разгадав смысл сущего. Так, в одном из его сновидений, Драйер медленно заводил граммофон, и Франц знал, что сейчас граммофон гаркнет слово, которое все объяснит и после которого жить невозможно. И граммофон напевал знакомую песенку о каком-то негре и любви негра, но по лицу Драйера Франц вдруг замечал, что тут обман, что его хитро надувают, что в песенке скрыто именно то слово, которое слышать нельзя,-- и он с криком просыпался, и долго не мог понять, что это за бледный квадрат в отдалении, и только когда бледный квадрат становился просто окном в его темной комнате, сердцебиение проходило, и он со вздохом опускал голову на подушку. И внезапно Марта, с ужасным лицом, бледным, блестящим, широкоскулым, со старческой дряблостью складок у дрожащих губ, вбегала, хватала его за кисть, тащила его на какой-то балкон, высоко висящий над улицей, и там, на мостовой, стоял полицейский и что-то держал перед собой, и медленно рос, и дорос до балкона и, держа газету в руках, громким голосом прочел Францу смертный приговор. Он в аптеке купил капель против нервозности и одну ночь, действительно, проспал слепо, а потом все пошло сначала, хуже прежнего. Его коллега по отделу, белокурый атлет, как-то заметил его бледность и посоветовал купаться по воскресеньям в озере, жариться на солнце. Но ледяная лень тяготела над Францем, а вдобавок; досужий час значил час с Мартой. Она же принимала его бледность за тот пронзительный недуг, которым сама болела, за белый жар неотвязной мысли. Ее радовало, когда, иногда в присутствии Драйера, Франц, встретив ее взгляд, начинал сжимать и разжимать руки, ломать спички, теребить что-нибудь на столе. Ей казалось тогда, что ее лучи пронзают его насквозь, и что кольни она его острым лучом в ту напряженно сжатую частицу его души, где таится сдержанный образ убийства, эта частица взорвется, пружина соскочит, и он мгновенно ринется. Зато ее раздражало, когда не ею, не ее взглядом и словом, бывал потрясен Франц. Она пожимала плечами, слушая его бормотание: -- Пойми же, он сумасшедший,-- повторял Франц.-- Я знаю, что он сумасшедший... -- Пустяки. Не сумасшедший, а просто так, с бзиком. Это нам даже выгодно. Перестань, пожалуйста, дергаться. -- Но это ужасно,-- настаивал Франц,-- ужасно жить в квартире, где хозяин душевнобольной. Вот почтальон тоже подтверждает. Я не могу... -- Перестань же. Он совсем тихий. У него больная жена... Франц тряс головой. --...Ее никогда не видно... мне это не нравится. Ах, это все так неприятно... -- Глупый! Это нам выгодно. Никто за нами не следит. не вынюхивает. Мне кажется, что нам очень повезло в этом смысле. -- Бог знает, что у них происходит в комнате,-- вздохнул Франц.-- Такой там бывает странный шум, не то смех, не то... Я не знаю,-- вроде... кудахтанья... -- Ну, довольно,-- тихим голосом сказала Марта. Он замолчал, опустив одно плечо ниже другого. -- Милый, милый,-- заговорила она уныло и бурно.-- Разве это все важно? Разве ты не чувствуешь, что дни идут,-- а мы все мечемся, не знаем, что предпринять. Ведь этак мы себя доведем до того, что в один прекрасный день просто набросимся, разорвем, растопчем... нельзя так тянуть. Надо что-нибудь придумать. И знаешь...-- Она понизила голос почти до шепота.--...Знаешь, он последнее время такой живой, невозможно живой... Она была права. Жизнь в Драйере так и пылала. Так действовали на него запах цветущих лип, солнце, игра в теннис, сложный круговорот дел. Кроме того, у него было увлечение. До поры до времени он решил скрыть это увлечение от жены, хотя, правда, раза три намекал на какое-то особое, необыкновенное дело. Но и то сказать: как бы он объяснил ей, чем увлекся? Невозможно. Сочла бы за пустую прихоть. Пожилой Пигмалион и дюжина электрических Галатей. Они уже оживали, оживали... Жена бы сказала: "Занимаешься чепухой". Да,-- но какая чудесная чепуха... Он улыбнулся, подумав, что и у нее, небось, свои причуды. Перед тем как лечь спать, например, розовая вода и лед. И не только уход за лицом, но и всякие упражнения, уроки ритмической гимнастики,-- чуть ли не каждый день. Он улыбнулся опять и тростью простучал по частоколу. Шел он по солнечной стороне улицы. Его спутник--чернявенький изобретатель--все намекал, что недурно бы перейти на теневую панель. Но Драйер не слушал. Если ему приятно солнце, той другим оно должно быть приятно тоже. "Еще довольно далеко,-- вздохнул его спутник,--вы непременно хотите пешком?"--"С вашего разрешения",--рассеянно поклонился Драйер и малость ускорил шаг. Он теперь думал о том, как весело жить, как все любопытно в жизни. Вот сейчас, например, ведут его смотреть на что-то весьма занятное. Останови он прохожего и спроси: "А угадай-ка, милый, на что я иду смотреть и почему должен пойти",--никогда бы не ответил прохожий. Мало того: все эти люди на улице, снующие мимо, ожидающие на трамвайных остановках -- какое собрание тайн, поразительных профессий, невероятных воспоминаний. Вот этот, например, в котелке, с моноклем -- быть может, он помнит какую-нибудь фантастическую ночь, спортивный холодок, отбитый у англичан окоп, где на углах переходов еще остались смешные надписи: Пикадилли, Бонд-стрит, Кингскросс. А не то,--яблочный запах удушливого газа, хлюпающую грязь и грохот в небе. Но почему чужого человека наделять собственным своим воспоминанием? Можно ведь предположить и всякое другое,-- что прохожий этот завтра едет в Китай, или что он знаменитый сыщик, или акробат, или мастер на лыжах прыгать, или написал замечательную книгу. Ничего не известно, и все возможно. -- Направо,--сказал его спутник, тяжело дыша.-- Вон тот дом -- со статуями. Это был криминальный музей, кунсткамера беззаконий, при здании главного суда. У одного почтенного бюргера, ни с того, ни с сего растерзавшего дитя соседа, нашли, среди прочих тайных курьезов, искусственную женщину. Эта женщина была теперь в музее. Изобретатель, движимый профессиональной тревогой, желал на нее посмотреть. Женщина, однако, оказалась сделанной грубовато, а таинственный состав, о котором говорилось в газетах, был просто гуттаперчей. Правда, она умела закрывать стеклянные глаза, нагревалась изнутри, волосы были настоящие,-- но в общем,-- чепуха, ничего нового,-- вульгарная кукла. Изобретатель тотчас ушел, но Драйер, всегда боявшийся упустить что-нибудь любопытное, принялся обходить все залы музея. Он осмотрел лица бесчисленных преступников, увеличенные снимки ушей, ладоней, нечистоплотные отпечатки, кухонные ножи, веревки, какие-то выцветшие лоскутки одежд, пыльные склянки,-- тысячу мелких обиходных предметов, незаслуженно обиженных,-- и опять -- ряды снимков, лица немытых, плохо одетых убийц -- одутловатые лица их жертв, ставших после смерти похожими на них же,-- и все это было так убого, так скучно, так глупо,-- что Драйер вдруг улыбнулся. Он думал о том, каким нужно быть нудным, бездарным человеком, тупым однодумом или дураком-истериком, чтобы попасть в эту коллекцию. Мертвенная серость экспонатов, налет пошлого преступления на предмете мещанской обстановки, ни за что, ни про что обиженный столик, на котором нашли отпечаток грязного пальца,-- банка из-под варенья, тоже как-то замешанная, ржавые гайки, пуговицы, жестяной таз,-- все это, в представлении Драйера, выражало самую сущность преступления. Сколько эти глупцы пропускают! Пропускают не только все чудеса ежедневной жизни, простое удовольствие существования,-- но даже вот такие мгновения, как сейчас, способность с любопытством отнестись к тому, что само по себе--скучно. И, обыкновенно, все кончается судом, каторгой, казнью. На рассвете, в автомобиле, едут заспанные, бледные люди в цилиндрах -- представители города, помощники бургомистра. Холодно, туманно, пять часов утра. Каким, вероятно, ослом себя чувствуешь--в цилиндре в пять часов утра1 Ослом стоишь в тюремном дворе. И приводят осужденного. Помощники палача тихо его уговаривают: "не кричать... не кричать..." Потом публике показывают отрубленную голову. Что должен делать человек в цилиндре, когда смотрит на эту голову,-- соболезнующе ей кивнуть, или укоризненно нахмуриться, или ободряюще улыбнуться: видишь, мол, как это все было просто и быстро... Драйер поймал себя на мысли, что все-таки любопытно было бы проснуться раным-рано и, после основательного бритья да сытного обеда, выйти в полосатой тюремной пижаме на холодный двор, похлопать солидного палача по животу, приветливо помахать на прощание всем собравшимся, поглазеть на побелевшие лица магистратуры... Да, лица неприятные. Вот, например, какой-то молодчик, зарубивший отца и мать: ушастый, немытый. Вот небритый господин, оставивший на вокзале сундук с трупом невесты. И еще какие-то тупорылые. И еще. А вот и головорубка,--доска, деревянный ошейник--все честь честью. А рядом--американский стул. Зубной врач в маске. Пациенту тоже --маску на лицо, с дырками для глаз. Штанину на голени разрезают, чтобы приложить провод. Пускают ток. Прыгаешь, хоп-хоп, как на ухабах. Жилы на кистях лопаются, изо рта. из ушей клубы пара. Какие дураки! Коллекция дурацких физиономий и замученных вещей. На улице было солнечно, дул пышный ветер, подошвы прохожих оставляли на асфальте серебряные следы. Прекрасен, лазурен и душист город жарким летом. Недурно тоже в лесу или на море. Облака сияющие, каникульные. Рабочие лениво чинят мостовую... Хорошо! И ему вдруг показалось забавным искать на лицах этих рабочих, этих прохожих те черты, которые он только что видел на бесчисленных фотографиях. И вот удивительно: он в каждом встречном узнавал преступника, бывшего, настоящего или будущего,-- и вскоре так увлекся этой игрой, что для каждого начал придумывать особое преступление. Он долго наблюдал за сутулым человеком с подозрительным чемоданом и наконец подошел к нему и, вынув папиросу, попросил огонька. Человек стряхнул пепел, дал ему закурить. Драйер заметил, что дрожит эта рука, и пожалел, что, вот, не может легонько отогнуть ворот пиджака и показать значок сыщика. Лицо за лицом скользило мимо, мелькали неверные глаза и в каждом взгляде была возможность убийства. Так он шел, вращая тростью, как пропеллером, необыкновенно развлекаясь, улыбаясь невольно чужим людям и с удовольствием отмечая их мимолетное смущение. Но потом игра ему наскучила, он почувствовал голод и ускорил шаг. Подходя к калитке, он заметил в саду жену и племянника. Они неподвижно сидели у стола под полотняным зонтиком и смотрели, как он приближается. И он почувствовал приятное облегчение, увидев, наконец, два совершенно человеческих, совершенно знакомых лица.

    XI

-- Прошу вас, сударыня,-- сказал Вилли Грюн,-- не надо! Вы уже дважды исподтишка посмотрели на часы, а потом -- на мужа... Право,-- не поздно... -- ...И возьмите еще земляники,--сказала госпожа Грюн, нежная, тонкобровая, как говорится--"стильная",-- и сверкнула текучими серьгами. -- Придется посидеть, моя душа,-- обратился Драйер к жене: -- Я все еще не вспомнил. -- Верю,-- сказал Вилли, пыхтя и расплываясь в кресле,-- верю. что анекдот -- мастерской. Но его, по-видимому, нельзя вспомнить. -- ...Или, например, ликера? --сказала госпожа Грюн. Драйер постучал себя по лбу кулаком: "Начало-- есть, средняя часть-- тоже, но конец, конец!.." -- Бросьте,-- сказал Вилли,-- а то вашей супруге станет еще скучнее. Она суровая. Я ее боюсь. -- ...Завтра, в это время, мы уже будем по пути в Париж,-- плавно разбежалась госпожа Грюн, но муж ее перебил: -- Она везет меня в Париж! Не город, а шампанское,-- но у меня от него всегда изжога. Однако я еду. Кстати: -- вы так до сих пор и не удосужились мне ответить, куда вы собираетесь этим летом? Знаете, был случай: вспоминал человек анекдот -- и вдруг лопнул. -- Мне не то обидно, что я не могу вспомнить,-- жалобно протянул Драйер,--мне обидно, что я вспомню, как только расстанемся... Мы еще не решили. Не правда ли, моя душа, мы еще не решили? Мы даже и не говорили об этом вовсе. Там была какая-то закавыка в конце -- такая забавная... -- Я говорю вам,--бросьте,--пыхтел Вилли.--И как это вы еще не решили? Уже конец июня. Пора. -- Я думаю,-- сказал Драйер, вопросительно взглянув на жену,-- что мы поедем к морю. -- Вода,-- кивнул Вилли.-- Вода. Это хорошо. Я бы тоже. с удовольствием. Но тащусь в Париж. Плаваете? -- Какое...--мрачно ответил Драйер,--учился и не научился. Вот и на лыжах тоже -- как-то все так,-- размаха нет, легкости. Душа моя, а ведь правда, мы поедем к морю? Франца с собой возьмем. Тома. Побарахтаемся, загорим... И Марта улыбнулась. Она не сразу поняла, откуда потянуло такой ясной, влажной прохладой. Ей представился длинный пляж, где они как-то раз уже побывали, белый мол, полосатые будки, тысяча полосатых будок... они редеют, обрываются, а дальше, верст на десять, пустая белизна песка вдоль сияющей, серовато-синей воды. -- Мы поедем к морю,-- сказала она, обернувшись к Вилли. Она оживилась необыкновенно. Губы полуоткрылись, две серповидных ямочки появились на потеплевших щеках. Волнуясь, она стала рассказывать госпоже Грюн о летних своих платьях, о том, что солнечный загар теперь в большой моде... Драйер смотрел на нее и радовался. Она никогда не сияла так, когда бывала в гостях,-- особенно в гостях у Грюн. По дороге домой, в таксомоторе, он ее поцеловал. -- Оставь,-- сказала она.-- Нам нужно серьезно поговорить. Ведь правда,-- это хорошая мысль. Ты, вот, завтра утром напиши туда, закажи комнаты. В той же гостинице. Франца мы возьмем, пожалуй,-- но собаку оставим,-- с ней только возня. Хорошо бы поскорей,-- а то комнат не будет... Но ее торопливость была теперь легкая. Кругом волны, сияние... грудь дышит так легко... на душе так ясно. Одно слово "вода" все разрешило. В ключе к сложнейшей задаче нас поражает прежде всего именно его простота, его гармоническая очевидность, которая открывается нам лишь после нескладных, искусственных попыток. По этой простоте Марта и узнала разгадку. Вода. Ясность. Счастье. Она ощутила живейшее желание сию же минуту повидать Франца, сказать ему одно, все объясняющее слово, телеграфный шифр их жизни. Но сейчас была полночь, таксомотор, Драйер, стоп, ливень, калитка, стоп, передняя, лестница, спальня, стоп -- сейчас было невозможно его увидеть? А завтра -- воскресенье. Вот тебе на! -- Она не предупредила, что утром у него не будет, так как Драйер играть в теннис не пойдет,-- слишком сыро. Но даже эта отсрочка, которая в иное время привела бы ее в бешенство, теперь показалась ей пустяшной неприятностью,-- столь покойно, столь плавно двигалась ее уверенная мысль. На другое утро она проснулась поздно, и первым ее чувством было: вчера случилось что-то прекрасное. На террасе Драйер, допив свой кофе, читал газету. Когда она появилась,-- сияющая, в бледно-зеленом жоржетовом платье, он привстал и поцеловал ее прохладную руку, как всегда делал при воскресной утренней встрече. Ослепительно горела на солнце серебряная сахарница. Потом она медленно потухла. Вспыхнула снова. -- Неужели площадки не высохли? -- сказала Марта. -- Три дня шел ливень,-- ответил он, продолжая двигать глазами по строкам газеты.-- И сегодня -- погода неверная. В Египте нашли в гробнице игрушки и розы,-- им три тысячи лет... -- Ты написал насчет комнат? --- Он закивал, не поднимая глаз, и продолжал кивать по инерции, все тише. Кивай... кивай... это теперь не имеет значения. Франц отлично плавает,-- это тебе не теннис. Он родился на большой реке. Она тоже родилась на большой реке,-- может держаться на воде часами... навзничь, бывало, лежит, вода колышет, хорошо, прохладно... И эти мысли скользили с какой-то изящной плавностью, без толчков, без усилия. Не выдумывать надобно было, а только проявлять то, что уже наметилось. Он шумно сложил газету и сказал: -- Выйдем, погуляем... А? Как ты полагаешь? -- Иди один,-- ответила она .-- Мне нужно кой-какие письма написать. Он подумал: а что если ее попросить, нежно попросить? Сегодня свободное утро. В кои-то веки раз... Но как-то так вышло, что он не сказал ничего. Через минуту Марта с террасы увидела, как он, с макинтошем на руке, открывает калитку, пропускает вперед Тома, как даму. удаляется, закуривая на ходу. Некоторое время она сидела совершенно неподвижно. Горела и потухала сахарница. Вдруг на скатерти появилось сизое пятнышко, расплылось,-- потом рядом другое, третье; капля упала ей на руку; она встала, глядя вверх. Горничная стала поспешно убирать посуду, скатерть, тоже поглядывая на небо. Марта ушла в дом. Где-то звякнуло окно. Горничная, уже вся мокрая, держа скатерть в охапке, смеясь и бормоча, метнулась с террасы на кухню. Марта стояла посреди потемневшей гостиной, приглаживая виски и улыбаясь. Она подождала еще несколько минут. Все кругом журчало, шелестело, дышало. Она подумала, не предупредить ли сперва по телефону,-- но нетерпение ее было так живо, что возиться с телефоном показалось лишней тратой времени. Она быстро пошла в переднюю, надела, шурша, резиновое пальто, схватила зонтик. Фрида принесла ей из спальни шляпу и сумку. "Обождали бы,-- сказала Фрида,-- очень сильный дождь". Она рассмеялась, сказала, что идет на почту. Дождь забарабанил по тугому шелку зонтика. Хлопнула калитка, обрызгав руку. Она быстро пошла по зеркальной панели, спеша к стоянке таксомоторов. И вдруг что-то случилось. Солнце с размаху ударило по длинным струям дождя, скосило их,-- струи стали сразу тонкими, золотыми, беззвучными. Снова и скова размахивалось солнце,-- и разбитый дождь уже летал отдельными огненными каплями, лиловой синевой отливал асфальт,-- и стало вдруг так светло и жарко, что Драйер на ходу скинул макинтош, а Том, несколько потемневший от дождя, сразу оживился и, подняв хвост трубой, пошел походом на рыжую таксу. Том и такса, оба желавшие друг дружку понюхать под хвост, довольно долго вращались на одном месте, пока Драйер не свистнул. Шел он медленно, поглядывая по сторонам, так как попал в довольно интересные места, где бывал редко, хотя это находилось недалеко от дома. Кое-где строилась вилла, или высилось новое огромное здание, словно составленное из тех розовых, ладных кубов, из которых дети строят дома. А кругом блестели на мокром солнце зеленые участки, аккуратные огородики, где там и сям круглилась телесного цвета тыква. Потом начался опять кусок города -- постарше, да посерее,-- и вдруг из какой-то пивной, вытирая ладонью рот, вышел Франц. -- Неожиданный случай,-- воскликнул Драйер, держа племянника за пуговицу.-- Так, так... Вот оно что. Случай. Ты что тут делаешь? Пьянствуешь? Франц вяло ухмыльнулся. Они пошли рядом. Глубоко сияли лужи. Им почти никогда не приходилось быть вдвоем, беседовать с глазу на глаз. Драйер теперь почувствовал, что им ровно не о чем говорить. Это было странное чувство. Он попробовал его уяснить себе. Да, действительно,-- он всегда видел Франца у себя в доме, за ужином, в присутствии Марты,-- и Франц естественно подходил к обычной обстановке, занимал давно отведенное ему место,-- и Драйер с ним не говорил иначе, как шутливо-небрежно,-- не думая о том, что говорит, принимая Франца как бы на веру среди прочих, знакомых предметов и людей. Тайную свою застенчивость, неумение говорить с людьми по душам, просто и серьезно, Драйер знал превосходно. Сейчас его н пугало и смешило молчание, которое наступило между ним и Францем. Он не имел ни малейшего понятия, как это молчание прервать. Он кашлянул и искоса посмотрел на Франца. Франц шел, глядя себе под ноги. Он был, вероятно, подвыпивши. -- Я тут живу поблизости,-- сказал Франц, и сделал неопределенное движение рукой. Драйер на него смотрел. "Пусть смотрит,-- думал Франц.-- Все бессмысленно в жизни,-- и эта прогулка тоже бессмысленна. Но только все-таки лучше, чтоб говорилось что-нибудь,-- все равно что..." -- Так, так,-- сказал Драйер.-- Ты вот. кстати, мне и покажешь свою обитель. Очень интересно. Франц кивнул. Молчание. Погодя, он указал рукой направо.-- н оба невольно ускорили шаг,-- чтобы дойти до поворота, чтобы сделать хоть одно не совсем бесцельное движение:--повернуть направо. Том молчал тоже. Он не очень любил Франца. "Однако,-- усмехнулся про себя Драйер,-- что за чепуха! Нужно ему что-нибудь рассказать". Он подумал, не рассказать ли ему об электрических манекенах; тема, точно, была занимательная. Целую неделю изобретатель просил его не заходить в мастерскую,-- хотел, мол, устроить сюрприз,--а на днях, со скромной гордостью,--позвал. Скульптор, похожий на ученого, и профессор, похожий на художника, казались тоже чрезвычайно довольными собой. И немудрено. Изобретатель раздвинул за шнур черный занавес; и из боковой двери слева вышел бледный мужчина в смокинге, прошел, с той особенной нежной медлительностью, которой отличается походка лунатиков или движение людей в задержанном кинематографе,-- и ушел в боковую дверь направо. За ним следом прошли: бронзоватый юноша в белом, с ракеткой в руке, и представительный господин, в отлично сшитом сером костюме, с портфелем под мышкой. Едва последний успел уйти в дверь направо, как уже слева опять вышел бледный мужчина в смокинге--а затем опять,--теннисист, делец с портфелем, опять смокинг -- и так далее, без конца. Ах, как они прелестно двигались!.. Так медленно и все же машисто, гибко и все же чуть стилизованно,.. лица были сделаны удивительно,-- мягкие на вид, с живым переливом на щеках. И потом изобретатель что-то такое там сделал,-- и уже фигуры стали проходить иначе,-- навстречу Друг Другу, причем через раз мужчина в смокинге останавливался посредине, делал осторожное движение ногами, как будто показывал танцевальный прием, и потом, медленно округлив руку, словно вел невидимую даму, поворачивался и медленно уходил. Но как рассказать Францу об этом? В шуточном виде -- выйдет неинтересно, а если -- серьезно, то он пожалуй не поверит, достаточно он ловил его на таких штучках. Вдруг у него мелькнула спасительная мысль: ведь Франц еще не знает, что его везут к морю, нужно его порадовать. Одновременно он вспомнил конец анекдота, игру слов, которую никак не мог вспомнить накануне. Сперва, однако, он ему рассказал насчет моря, приберегая анекдот к концу. Франц пробормотал, что он очень благодарен. Драйер объяснил ему, что купить для поездки. Франц опять благодарил. В общем, ему было совершенно все равно, ехать или не ехать. Все бессмысленно, страшно и темно. Они подходили к дому. Драйер решил, что расскажет анекдот уже в комнате Франца. Это была гибельная отсрочка: он его не рассказал никогда. Они подходили к дому все ближе. "Вот",-- сказал Франц и указал пальцем на одно из верхних окон. "Ну войдем, войдем",-- сказал Драйер и пропустил Тома вперед. Они стали подниматься по лестнице, где ковер, как растительность на горах, обрывался на известной вышине. Они поднимались долго. За это время Марта успела доштопать последнюю дырку в одном из белых носков Франца. Она сидела на ветхой кушетке и, склоняясь над штопкой, надувала губы. Ждала она Франца уже четверть часа, по крайней мере. Хозяин сказал, что он сейчас вернется, хотя на самом деле старичок даже не знал, дома ли Франц, или нет. Марта встала, чтобы сложить носки в ящик. Она уже была в тех красных ночных туфельках, которые некогда ей подарил Франц. И вдруг она прислушалась, затаив дыхание. "Пришел",-- подумала она и блаженно вздохнула. В коридоре, по линолеуму, внезапно пробежали семенящие нечеловеческие шажки и превратились в отрывистый лай. "Тише, Том,-- сказал знакомый, веселый голос,-- ты не у себя".-- "Прямо,-- и вторая дверь направо",-- сказал голос Франца. Марта кинулась к двери, чтобы повернуть ключ в замке. Ключ был с другой стороны. "Сюда?"-- спросил Драйер оглушительно близким голосом. Тогда она всем телом уперлась в дверь, держа ручку. Ручка туго двинулась. Она прижалась крепче. Дверь дрогнула. Тем снизу фыркал в щель. Дверь дрогнула опять. Марта поскользнулась, и одна пятка вышла из красной туфельки. Она скова уперлась. "В чем дело? -- сказал голос Доайера,--у тебя дверь не открывается". Ручка поднялась. Потом опять туго опустилась, несмотря на усилия Марты. Это, очевидно, Франц взялся за дело, Том вдруг радостно залаял. Франц изо всех сил нажал на дверь. "Дурак",-- холодно подумала Марта,-- и опять заскользила. Красная туфелька соскочила с ноги и отъехала. Дверь приоткрылась на дюйм. Она грянула плечом, нажала. Франц бормотал: "Ничего не понимаю... Это, может быть, мой хозяин шутит..." Том фыркал и лаял. Драйер посмеивался и советовал вызвать полицию. Марта почувствовала, что уже больше не может держать дверь. Вдруг -- молчание и тонкий, сиплый голосок: "Там, кажется,--ваша маленькая подруга..." Драйер обернулся. Взъерошенный, бровастый старичок с чайником в руке стоял в конце коридора. Марта услышала взрыв хохота, хохот стал удаляться, "Очень хорошо, очень хорошо,-- стонал Драйер, уже стоя в передней.-- Вот мы, значит,-- какие... очень хорошо..." Он подмигнул, ткнул Франца в живот и вышел. Том стремглав понесся вниз по лестнице. Франц, пошатываясь, с одеревенелым лицом, вернулся по коридору, открыл уже полегчавшую дверь. Марта, розовая, слегка растрепанная, тяжело дышащая, без одной туфли, как будто после драки, стояла, опираясь о спинку кресла. Она бурно обняла Франца; сияя и смеясь, стала целовать его в губы, в нос, в стекла очков, усадила его на постель, рядом с собой, почему-то дала ему выпить воды,-- и когда он, наконец, вяло покачнувшись, упал головой к ней на колени, стала гладить его по волосам и тихо, неторопливо объяснять единственную, сияющую разгадку. Домой она вернулась до прихода мужа и потом, насмешливо щурясь на собаку, пожаловалась ему, что вымокла по дороге на почту, испортила новые туфли. -- Ну и история,-- сказал он, сделав круглые глаза,-- наш-то Франц... представь себе только...-- Он долго смеялся и качал головой, пока не рассказал ей, в чем дело. Образ его долговязого, довольно мрачного племянника, обнимающего миловидную, млеющую приказчицу, был несказанно смешон. Почему-то он вспомнил Франца, в лиловатых подштанниках прыгавшего на одной ноге,-- и ему стало еще веселее. В первый же раз, как Франц пришел ужинать, он начал тонко издеваться над ним. Франц давно обмертвел,-- только поворачивал туда-сюда лицо, как будто получая по щекам невидимые удары. Марта пристально смотрела на мужа. -- Мой дорогой Франц,-- говорил Драйер проникновенным голосом.-- Может быть, тебе сейчас не хочется уезжать из города? Ты скажи прямо. Я ведь твой Друг, я все пойму и прощу... А не то, он обращался к жене и небрежно рассказывал: "Я, знаешь, нанял сыщика. Он должен следить за тем, чтобы мои приказчики вели аскетическую жизнь, а главное...-- Вдруг он прижимал ладонь ко рту, как человек, который сказал лишнее, искоса смотрел на Франца,-- и, кашлянув, говорил нарочито успокоительным тоном: --Я, конечно, пошутил. Ты понимаешь, Франц, я пошу-тил..." До отъезда оставалось всего несколько дней. Марта была так счастлива, так спокойна, что ничто уже не могло ее волновать. Изощренные насмешки Драйера должны были скоро кончиться--как и все прочее,--его взгляд, походка, жаркий запах. Только одно,-- то, что дирекция гостиницы, пользуясь каникульным наплывом, запросила за две комнаты сумму колоссальную, бесстыдную,-- только это одно еще могло ее раздражать. Она пожалела, что отстранение Драйера обойдется так дорого,-- особенно теперь, когда нужно было беречь каждый грош: того и гляди, он успеет за эти несколько дней погубить все свое состояние. Некоторые основания для таких опасений были. Огромный дом, который Драйер купил для переселения туда магазина,--вдруг показался ему негодным--надобно было многое перестроить, усовершенствовать,-- и уже ему расхотелось расширять магазин; и так хорошо, только лишняя возня. Невыгодно купленный дом торчал ав представлении у Драйера как что-то большое, сконфуженное и совершенно ненужное. Некоторые его акции нервничали. Банковская контора, принадлежавшая ему второй год, работала недурно,-- но он перестал к ней чувствовать доверие. Марта не могла добиться от него подробностей, но чувствовала неладное, и вместе с тем ее как-то странно удовлетворяло, что именно теперь, когда ему придется исчезнуть, Драйер как будто утратил ту живость коммерческого воображения, ту дерзкую предприимчивость, благодаря которым он разбогател. Она не знала, что в эти дни Драйер потихоньку начал любопытное дело с искусственными манекенами. Изобретение можно было продать за хорошие деньги --только бы очаровать покупателя. Должен был в скором времени приехать некий американец. "Продать и -- баста,-- думал Драйер.--Хорошо бы продать и весь магазин..." Он втайне сознавал, что коммерсант он случайный, ненастоящий, и что в сущности говоря, он в торговых делах ищет то же самое,--то летучее, обольстительное, разноцветное нечто, что мог бы он найти во всякой отрасли жизни. Часто ему рисовалась жизнь, полная приключений и путешествий, яхта, складная палатка, пробковый шлем, Китай, Египет, экспресс, пожирающий тысячу километров без передышки, вилла на Ривьере для Марты, а для него музеи, развалины, дружба со знаменитым путешественником, охота в тропической чаще. Что он видел до сих пор? Так мало,--Лондон, Норвегию, несколько среднеевропейских курортов... Есть столько книг, которых он не может даже вообразить. Его покойный отец, скромный портной, тоже мечтал бывало,-- но отец был бедняк. Странно, что вот деньги есть, а мечта остается мечтой. И иногда Драйер думал, что если с таким волнением он воспринимает всякую мелочь жизни, которой сейчас живет, то что же было бы там, в сиянии преувеличенного солнца, среди баснословной природы?.. Вот даже этот обычный летний отъезд слегка его волновал, хоть он уже побывал на том пестреньком пляже. Марта готовилась к отъезду плавно, строго и блаженно. Прижимая к себе Франца, она шептала, что уже недолго ждать, что мучиться он не должен. Она последила за тем, чтобы у него все было для морского курорта,--черный купальный костюм, купальные туфли, полосатый халат, синие очки, две пары фланелевых штанов, запас платков, носков, полотенец. Драйер приобрел огромный резиновый мяч и плавательные пузыри. Марта накупила множество легких, светлых вещей,-- без особого, впрочем, усердия, так как знала, что скоро придется ей носить траур. Накануне отъезда она с волнением осмотрела все комнаты в доме, мебель, посуду, картины,-- говоря себе, что вот, через совсем короткое время, она вернется сюда свободной к счастливой. И в этот день Франц показал ей письмо, только что полученное им от матери. Мать писала, что Эмми выходит замуж через год. "Через год,-- улыбнулась Марта,-- через год, мой милый, будет и другая свадьба. Ну, ободрись, не смотри в одну точку. Все хорошо". Последний раз они встречались в этой убогой комнатке, у которой уже был вид настороженный, неестественный, как это всегда бывает, когда комната, особенно -- маленькая, расстается со своим жильцом навсегда. Красные туфельки, довольно уже потрепанные, Марта унесла к себе домой и спрятала в сундук. Скатередочки и подушки некуда было девать, и, скрепя сердце. Марта посоветовала подарить их хозяину. Комнатка принимала все более натянутое выражение, как будто чувствовала, что о ней говорят. Голая женщина на олеографии последний раз надевала шелковый свой чулок, узоры обоев, капустообразные розы, правильно чередуясь, доходили с трех сторон до двери,-- но дальше расти было некуда, уйти из комнаты они не могли, как не могут выбраться из тесного круга смертные, прекрасно согласованные, но на плен обреченные мысли. Появились в углу два чемодана, один получше, совсем новый, другой похуже, происхождения нестоличного, но тоже -- свеженький. Все, что было в комнате живого, личного, человеческого, ушло в эти два чемодана, которые завтра спозаранку уедут, неведомо куда. Вечером Франц не пошел ужинать. Он запер на ключ чемоданы, открыл окно и сел с ногами на подоконник. Как-нибудь нужно было пережить этот вечер, эту ночь. Лучше всего не двигаться, стараться не думать ни о чем, слушать дальние рожки автомобилей, глядеть на линяющую синеву неба, на дальний балкон, где горит лампа под красным абажуром и, склонясь над освещенным столом, двое играют в шахматы. Что будет завтра, послезавтра, через три, четыре, пять дней,--Франц вообразить не мог. Холодный блеск, и больше ничего. Он знал, что против этого блеска идти нельзя. Будет так, как она сказала. Панический трепет, как зарница, прошел в его мыслях. Может быть, еще не поздно -- написать матери, чтобы она приехала, чтобы увезла его... Что это было в воскресенье? ах, да -- судьба чуть-чуть не спасла... Написать, или заболеть внезапно,-- или, вот, немножко нагнуться вперед, потерять равновесие и кинуться навстречу жадно подскочившей панели... Но зарница потухла. Будет так, как она сказала. Весь скорченный, без пиджака, в потемневших очках, он сидел, обняв колени, на подоконнике, не двигаясь, не поворачивая головы, не меняя положение ляжек, хоть больно впивался порог рамы, и голову облетал уныло поющий комар. В комнате было уже совсем темно, но он света не зажигал. Там, на балконе, давно кончилась шахматная партия. Окна погасли. Погодя ему стало холодно, и он медленно перебрался на кровать. В одиннадцать старичок-хозяин беззвучно прошел по коридору. Он прислушался, посмотрел на дверь Франца и потом пошел назад к себе. Он отлично знал, что никакого Франца за дверью нет, что Франца он создал легким взмахом воображения,-- но все же нужно было шутку довести до конца,-- проверить, спит ли его случайный вымысел, не жжет ли он по ночам электричество. Этот долговязый вымысел в черепаховых очках уже порядком ему надоел, пора его уничтожить, сменить новым. Одним мановением мысли он это и устроил. Да будет это последнею ночью вымышленного жильца. Он положил для этого, что завтра первое число,-- и ему самому показалось, что все вполне естественно: жилец будто бы сам захотел съехать, уже все заплатил, все честь честью. Так, изобретя нужный конец, Менетекелфарес присочинил к нему все то, что должно было, в прошлом, к этому концу привести. Ибо он отлично знал, что весь мир -- собственный его фокус, и что все эти люди -- Франц, подруга Франца, шумный господин с собакой и даже его же, фаресова, жена, тихая старушка в наколке (а для посвященных--мужчина, пожилой его сожитель, учитель математики, умерший семь лет тому),-- все только игра его воображения, сила внушения, ловкость рук. Да и сам он в любую минуту может превратиться -- в сороконожку, в турчанку, в кушетку... Такой уж был он превосходный фокусник,-- Менетекелфарес... Грянул будильник. Франц, с криком защищая руками голову, спрыгнул с постели, кинулся к двери и тут остановился, дрожа, близоруко озираясь и понимая уже, что ничего особенного не случилось, а просто -- семь часов утра, дымчатое млеющее утро, воробный галдеж, через полтора часа уходит поезд... Был он почему-то в дневном белье, в носках, отвратительно вспотел за ночь. Чистое белье уложено,-- да и не стоит, не стоит менять. На умывальнике валялся тонкий, уже прозрачный кусочек фиалкового мыла. Он долго ногтем соскребал с него приставший волос, волос менял свой выгиб, но не хотел сходить. Под ноготь забилось мыло. Он стал мыть лицо. Волос пристал к щеке, потом к шее, потом вдруг защекотал губу. Накануне он сдуру уложил полотенце. Подумал и вытерся концом постельной простыни. Бриться не стоит,-- это можно по приезде. Зарница ужаса мелькнула, дрожью прошла по спине. И опять стало душно и глухо. Щетка уложена, но есть карманный гребешок. Волосы в перхоти, лезут. Он стал застегивать пуговки смятой рубашки. Ничего,-- сойдет. Но белье липло к телу, сводило с ума вкрадчивыми прикосновениями. Стараясь ничего не ощущать, он торопливо нацепил мягкий воротничок, сразу обхвативший шею, как холодный компресс. Зазубренный, плохо подпиленный ноготь зацепил за шелк галстука. Он похолодел и долго сосал палец. Штаны за ночь безобразно смялись,-- валялись у кровати на полу. Платяная щетка уложена,-- и Бог с ней. Так сойдет. Последняя катастрофа случилась, когда он надевал башмаки: порвалась тесемка. Пришлось ее перетянуть, получилось два коротеньких конца, из которых было трудно сделать узел. Странное дело: вещи не любили Франца. Наконец, он был готов, посмотрел на будильник,-- да, пора ехать на вокзал. Его тошнило. Почему ему не дали сегодня кофе? С вялой тоской, с глухим отвращением он оглядел стены; плюнул в ведро и попал мимо. Пришлось открыть один из чемоданов и сунуть туда будильник, завернутый в клочок газеты. Он надел макинтош, шляпу, содрогнулся, увидев себя в зеркале, подхватил чемоданы и, слегка пошатнувшись, стукнувшись о косяк двери, словно неловкий пассажир в скором поезде, вышел в коридор. В комнате осталось только немного грязной воды на дне таза. В коридоре он остановился, пораженный неприятной мыслью: нужно было проститься с хозяином. Он опустил на пол чемоданы и, торопясь, постучался. Никакого ответа. Он толкнул дверь и вошел. Посреди комнаты, к нему спиной, на обычном своем месте сидела старушка, лица которой он не видал никогда. "Я уезжаю, я хотел проститься",--сказал он, подойдя к креслу. Вдруг он замер и, как смерть, побледнел. Никакой старушки не было: просто--седой паричок, надетый на палку, вязаный платок. Он с дрожью сбил всю эту махину на пол. Запорхала серая пыль. Из-за ширмы вышел старичок-хозяин. Он был совершенно голый и держал в руке бумажный веер. "Вы уже не существуете",-- сказал он сухо и указал веером на дверь. Франц молча вышел. На лестнице у него закружилась голова, и он постоял некоторое время, опустив чемодан на ступень, вцепившись в перила. Наконец, дом раскрылся, выпустил его и стянулся опять.
© Copyright HTML Gatchina3000, 2004.