на головную страницу

Бледное пламя

Pale Fire

Владимир Набоков


New York: G.P.Putnam's Sons, 1962
Nabokov V. Pale Fire. N. Y.: A Lancer Book, 1963*

Перевод с английского: Сергей Ильин, Александра Глебовская*
Комментарий: Александр Люксембург
Содержание:

    КОММЕНТАРИЙ

Строка 82: Уложен спать Наш принц любил Флер любовью брата, но без каких-либо тонкостей кровосмесительства или вторичных гомосексуальных замысловатостей. У нее было бледное личико с выступающими скулами, ясные глаза и кудрявые темные волосы. Ходили слухи, что потратив месяцы на пустые блуждания с фарфоровой чашкой и туфелькой Сандрильоны, великосветский поэт и ваятель Арнор нашел в ней, что искал, и использовал груди ее и ступни для своей "Лилит, зовущей Адама вернуться", впрочем, я вовсе не знаток в этих деликатных делах. Отар, бывший ее любовником, говорил, что когда вы шли за нею, и она знала, что вы за нею идете, в покачивании и игре ее стройных бедер была напряженная артистичность, нечто такое, чему арабских девушек обучали в особой школе особые парижские сводни, которых затем удушали. Хрупкие эти щиколки, говорил он, которые так близко сводила ее грациозная и волнообразная поступь,-- это те самые "осторожные сокровища" из стихотворения Арнора, воспевающего мирагаль (деву миража), за которую "король мечтаний дал бы в песчаных пустынях времен триста верблюдов и три родника". On sбgaren wйrem tremkнn tri stбna Verbбlala wod gйv ut trн phantбna (Я пометил ударения.) Весь этот душещипательный лепет (по всем вероятиям, руководимый ее мамашей) на принца впечатления не произвел, он, следует повторить, относился к ней как к единокровной сестре, благоуханной и светской, с подкрашенным ротиком и с maussade{1}, расплывчатой, галльской манерой выражения того немногого, что ей желательно было выразить. Ее безмятежная грубость в отношениях с нервной и словообильной графиней казалась ему забавной. Он любил танцевать с ней -- и только с ней. Ничто, ничто совершенно не вздрагивало в нем, когда она гладила его руку или беззвучно касалась чуть приоткрытыми губами его щеки, уже покрытой нагаром погубившего бал рассвета. Она, казалось, не огорчалась, когда он оставлял ее ради более мужественных утех, снова встречая его в потемках машины, в полусвете кабаре покорной и двусмысленной улыбкой привычно целуемой дальней кузины. Сорок дней -- от смерти королевы Бленды до его коронации -- были, возможно, худшим сроком его жизни. Матери он не любил, и безнадежное, беспомощное раскаяние, которые он теперь испытывал, выродились в болезненный физический страх перед ее призраком. Графиня, которая, кажется, была постоянно при нем, шелестя где-то поблизости, склонила его к посещению сеансов столоверчения, проводимых опытным американским медиумом, вызывавшим дух королевы, орудуя той же планшеткой, посредством которой она толковала при жизни с Тормодусом Торфеусом и А.Р. Уоллесом; ныне дух резво писал по-английски: "Charles take take cherish love flower flower flower" ("Карл прими прими лелей любовь цветок цветок цветок"). Старик-психиатр, так основательно подпорченный графиниными подачками, что и снаружи начал уже походить на подгнившую грушу, твердил принцу, что его пороки подсознательно убивали мать и будут "убивать ее в нем" и дальше, когда он не отречется от содомии. Придворная интрига -- это незримый мизгирь, что опутывает вас все мерзее с каждым вашим отчаянным рывком. Принц наш был молод, неопытен и полубезумен от бессонницы. Он уж почти и не боролся. Графиня спустила состояние на подкупы его kamergrum'а [постельничего], телохранителя и даже немалой части министра двора. Она спала теперь в малой передней по соседству с его холостяцкой спальней -- прекрасным, просторным, округлым апартаментом в верху высокой и мощной Юго-Западной Башни. Здесь был приют его отца, все еще соединенный занятным лотком в стене с круглым бассейном нижней залы, и принц начинал свой день, как бывало начинал и отец, -- сдвигая стенную панель за своей походной кроватью и перекатываясь в шахту, а оттуда со свистом влетая прямиком в яркую воду. Для нужд иных, чем сон, Карл-Ксаверий установил посреди персидским ковром укрытого пола так называемую патифолию, то есть огромную, овальную, роскошно расшитую подушку лебяжьего пуха величиною в тройную кровать. В этом-то просторном гнезде, в срединной впадинке, и дремала ныне Флер под покрывалом из натурального меха гигантской панды, только что в спешке привезенным с Тибета горсткой доброжелательных азиатов по случаю его восшествия на престол. Передняя, в которой засела графиня, имела собственную внутреннюю лестницу и ванную комнату, но соединялась также раздвижной дверью с Западной Галереей. Не знаю, какие советы и наставления давала Флер ее мать, но совратительницей бедняжка оказалась никудышной. Словно тихий помешанный, она упорствовала в попытках настроить виолу д'амур или, приняв скорбную позу, сравнивала две древних флейты, звучавших обе уныло и слабо. Тем временем он, обрядившись в турка, валялся в просторном отцовском кресле, свесив с подлокотника ноги, листая том "Historia Zemblica"{1}, делая выписки и иногда выуживая из нижних карманов кресла то старинные водительские очки, то перстень с черным опалом, то катышек серебристой шоколадной обертки, а то и звезду иностранного ордена. Грело вечернее солнце. На второй день их уморительного сожительства она оказалась одетой в одну только верхнюю часть какой-то пижамки -- без пуговиц и рукавов. Вид четырех ее голых членов и трех "мышек" (земблянская анатомия) его раздражал, и он, расхаживающий по комнате и обдумывающий тронную речь, не глядя, швырял в ее сторону шорты или купальный халат. Иногда, возвратясь в уютное старое кресло, он заставал там ее, горестно созерцающей изображение bogturа [древнего воина] в труде по истории. Он выметал ее вон из кресла, и она, потянувшись, перебиралась на приоконный диван, под пыльный солнечный луч, впрочем, спустя какое-то время она снова льнула к нему и приходилось одной рукой отпихивать ее торкливую головку, пока другая писала, или по одному отдирать розовые коготки от рукава либо подпояски. Ее ночное присутствие не убивало бессонницы, но по крайности держало на расстоянии крутое привидение королевы Бленды. В изнеможении и сонливости он утешался пустыми фантазиями, -- не встать ли, к примеру, и не вылить ли из графина немного холодной воды на голое плечико Флер, чтобы погасить на нем слабый отблеск лунных лучей? У себя в логове зычно храпела графиня. Дальше, за преддверием его бдения (и тут он начинал засыпать) в темной, промозглой галерее, усеяв крашенный мраморный пол, в три и в четыре ряда лежали, приникнув к запертой двери, кто посапывая, кто скуля, его новые пажи, целые груды даровых мальчишек из Трота, Тосканы, Альбаноланда. Пробуждаясь, он находил ее с гребешком в горсти перед его, а вернее, деда его псише, -- триптихом бездонного света, воистину волшебным зеркалом с алмазной подписью мастера, Сударга из Бокаи. Она поворачивалась перед ним: загадочный механизм отражения собирал в глуби зеркал бесконечное множество голых тел, девичьи гирлянды, грациозные грустные гроздья, умалявшиеся в прозрачной дали или распадавшиеся на одиночных ундин, из которых иные, шептала она, непременно походят на ее прародительниц, в пору их молодости, -- на маленьких деревенских garlien, расчесывавших, куда только достигали глаза, волосы на мелководьи, а за ними мрела мечтательная русалочка из старинной сказки, а за ней -- пустота. На третью ночь с внутренних лестниц донесся гулкий топ и лязг оружия, затем вломились Первый советник, три ходока из народа и новый начальник стражи. Забавно, но именно посланцев народа сильнее всего озлобила мысль, что их королевой станет правнучка уличного скрипача. Тем и закончился непорочный роман Карла-Ксаверия с Флер -- хорошенькой, но все-таки не отвратной (как некоторые из кошек оказываются менее прочих невыносимы для добродушного пса, которому велено было сносить мучительные миазмы чужеродного вида). Обе дамы с их белыми чемоданами и устарелыми музыкальными инструментами побрели во флигель на задворках Дворца. Сладкий укол облегчения, -- и затем дверь передней с веселым треском съехала вбок и вся орава "putti{1}" ввалилась вовнутрь. Ему еще предстояло тринадцать лет спустя пройти через гораздо горшие испытания с Дизой, герцогиней Больна, с которой он обвенчался в 1949-ом году, -- это описано в примечаниях к строкам 275 и 433-435, которые тот, кто решил изучить Шейдову поэму, прочитает в должное время, спешить не стоит. Одно за другим миновали холодные лета. Бедная Флер, оставалась вблизи, пусть и с трудом различимая. Диза обласкала ее после гибели старой графини в переполненном вестибюле "Выставки стеклянных зверей" 1950-го года, часть которой почти уничтожил пожар, причем Градус помогал пожарной команде расчистить на площади место, чтобы вздернуть не состоящих в профессиональном союзе поджигателей или, правильнее, людей, ошибочно таковыми сочтенных (двух озадаченных датских туристов). Молодая королева наша, верно, питала нежное сочувствие к бледной своей фрейлине, которую король по временам замечал расписывающей программку концерта в косых лучах оживального окна или слышал тихо наигрывающей в Будуаре Б. Прелестная спальня его холостяцкой поры вновь возникает в самом начале ненужной и нудной Земблянской революции. Строка 84: видала Папу Пия X, Джузеппе Мельхиорре Сарто, 1835-1914; Папа с 1903 по 1914 гг. Строки 86-90: тетя Мод Мод Шейд, 1886-1950, сестра Сэмюеля Шейда. Ко времени ее кончины Гэзель (родившаяся в 1934 г.) была не такой уж "малюткой", как заставляет думать строка 90. Живопись ее я нахожу неприятной, но интересной. Тетя Мод была отнюдь не старой девой, а экстравагантный и сардонический склад ее ума должен был порою шокировать жантильных нью-вайских дам. Строки 91-94: Мы комнату ее и проч. В черновике вместо окончательного текста: . . . . . . . . . . . . . . . . . Мы комнату ее Не тронули. Здесь нам безделиц лепет Стиль Мод воссоздает: листвяный склепик (Порожний кокон, трупик дездемоны) Речь идет о том, что определяется моим словарем как "крупная шпористая бабочка серо-коричневого окраса, гусеница которой кормится на гикори". Подозреваю, что Шейд изменил это место, чтобы избегнуть сшибки имени бабочки с "мавром" в следующей строке. Строка 92: cброд безделиц Среди прочих безделиц имелся альбом для набросков, куда тетя Мод вклеивала в период с 1937-го по 1949-й год вырезки из печатных изданий, по содержанию непреднамеренно нелепые и гротесковые. Джон Шейд разрешил мне переписать для памяти первую и последнюю; случайно, они перекликаются и довольно занятно, по-моему. Обе извлечены из одного и того же журнала для семейного чтения -- из "Life", снискавшего заслуженную славу своей застенчивостью во всем, что касается до таинств мужского пола, так что можно вообразить, как напугались или же сладко затрепетали эти самые семьи. Первая происходит из номера от 10 мая 1937 г., с.67, и рекламирует брючную застежку под названием "Коготь" (название, кстати сказать, довольно цапастое и болезнетворное). На ней изображен источающий мужскую силу молодчик, окруженный восторженными подружками, подпись гласит: "Вы изумитесь, насколько легче Вам станет управляться с Вашей ширинкой". Вторая вырезка взята из номера от 28 марта 1949 г., с.126, она рекламирует кальсоны "Фиговый лист" фирмы "Ханнес" и изображает современную Еву, которая блаженно таращится из-за растущего в кадке древа познания на вожделеющего молодого Адама в довольно обыкновенном, но чистом исподнем, причем передок хваленых кальсон оттенен старательно и густо; подписано: "Фиговый лист ничем не заменишь". Мне кажется, должен существовать особый подрывной отряд лжекупидонов -- безволосых пухленьких чертенят, которых Сатана посылает пакостить в самых священных и неприкосновенных местах. Строка 93: пресс-папье Как странно томил поэта образ этих старомодных кошмаров. Я вырезал недавно из газеты, их перепечатавшей, старые его стихи, в которых сувенирная лавочка также хранит пейзаж, любезный туристу: ГОРНЫЙ ВИД Между горой и глазом бес Разлуки растянул для нас Легчайший бирюзовый газ Из тонкой сущности небес. Бриз тронул сосны, в общий плеск Оваций я вступлю сейчас. Но знаем мы, как краток миг Горы и сил не станет ей Чтоб ждать, -- пусть вид ее проник В меня, как в это пресс-папье. Строка 97: на Чапменском Гомере Здесь упомянуто заглавие известного сонета Китса (его часто цитируют в Америке), которое вследствие рассеянности наборщика забавным образом переместилось из какой-то иной статьи в спортивный отчет. Касательно других выразительных опечаток смотри примечание к строке 801. Строка 101: Свободный жив без Бога Довольно задуматься о бесчисленном множестве мыслителей и поэтов, коих свобода разума скорее скреплялась Верой, чем сковывалась ею на протяжении всей творческой деятельности человечества, как поневоле усомнишься в мудрости этого поверхностного афоризма (смотри также примечание к строке 549). Строка 109: радужка Разноцветное облачко, по-земблянски muderperlwelk. Термин "радужка", как я понимаю, выдуман самим Шейдом. По-над ним в беловике (карточка 9, 4 июля) карандашом написано: "павлинья мушка". Павлинья мушка -- это основная часть определенной разновидности искусственной наживки, называемой также "мурмышкой". Сообщено владельцем этого автопритона, заядлым рыболовом. (Смотри также "опала свет над недоступной гранью" в строке 634). Строка 119: доктор Саттон Здесь перед нами рекомбинация слогов, взятых из разных имен, одно из которых начинается с "Сат", а другое кончается на "тон". Двое выдающихся врачей, давно отошедших от практики, обитали в наших холмах. Оба были старинными друзьями Шейдов, у одного имелась дочь, президентша клуба Сибил (это и есть тот доктор Саттон, которого я вывожу в своих заметках к строкам 181 и 1000). Он упоминается также в строке 986. Строки 120-121: Песок когда-то времени был мерой и т.д. На левом поле параллельно обрезу написано: "В средние века час равнялся 480 унциям тонкого песку или 22560 атомам". Я не в состоянии проверить ни этого утверждения, ни подсчетов, произведенных поэтом применительно к пяти минутам, т.е. к тремстам секундам, -- я просто не понимаю, как можно разделить 480 на 300 или наоборот, но, возможно, это оттого, что я слишком устал. В день, когда Джон Шейд записал эти строки (4 июля) Громила-Градус готовился выехать из Земблы и начать свое упорное и путаное путешествие по двум полушариям. Строка 130: Мяча не гнал и клюшкой не махал Честно говоря, мне тоже не доводилось блистать ни в футболе, ни в крикете, -- я довольно сносный наездник, сильный, хотя и не традиционный лыжник, хороший конькобежец, изобретательный борец и заядлый скалолаз. В черновике за строкой 130 следуют четыре стиха, от которых Шейд отказался ради продолжения, попавшего в беловик (строка 131 и последующие). Вот этот неудавшийся приступ: Как в резвой беготне по замку дети, Бывает, дверь в стенном шкапу заметят, И разметав игрушек ветхих сор, [четыре слова густо зачеркнуты] тайный коридор ---- Сравнение виснет в воздухе. Можно предположить, что Шейд намеревался поведать здесь о некоторой таинственной истине, открывшейся ему в обморочном отрочестве. Я не могу передать, как мне жаль, что он отверг эти строки. Я сожалею об этом не только по причине их внутренней красоты, а она значительна, но также и оттого, что содержащийся в них образ навеян кое-чем, слышанным Шейдом от меня. Я уже упоминал в этих заметках о приключениях Карла-Ксаверия, последнего короля Земблы, и об остром интересе моего друга, возбужденном многими моими рассказами об этом короле. Карточка, сохранившая вариант, датирована 4 июля, это ясное эхо наших закатных прогулок по душистым лугам Нью-Вая и Далвича. "Расскажите еще что-нибудь", -- говорил он, выбивая трубку о буковый ствол, и пока медлило красочное облачко, и миссис Шейд смирно сидела, услаждаясь теледраммой, в освещенном доме далеко на холме, я с удовольствием исполнял просьбу моего друга. Бесхитростными словами я описывал ему положение, в котором очутился король в первые месяцы возмущения. Он испытывал странное чувство, что ему выпало быть единственной черной фигурой в позиции, которую шахматный композитор мог бы назвать "король в западне", в позиции типа solus rex{1}. Роялисты или по меньшей мере умерды (умеренные демократы) еще сумели бы уберечь страну от превращения в пошлую современную тиранию, когда бы им было по силам тягаться с грязным золотом и отрядами роботов, коими со своих командных высот питало Земблянскую революцию мощное полицейское государство, расположенное лишь в нескольких милях (морских) от Земблы. При всей безнадежности его положения, отречься король отказался. Надменного и замкнутого узника заточили в его же собственном розового камня Дворце, из угловой башни которого различались в полевой бинокль гибкие юноши, нырявшие в бассейн сказочного спортивного клуба, и английский посол в старомодной фланели, игравший с тренировщиком-баском в теннис на земляном корте, далеком как Рай. Сколь безмятежным казался рисунок гор на западном своде неба! Где-то в дымчатом городе каждый день происходили омерзительные взрывы насилия, шли аресты и казни, но жизнь громадного города катилась все так же гладко: заполнялись кафе, в Королевском театре давались прелестные пьесы, и в сущности, сильнейшим сгущением мрака был как раз королевский дворец. Революционные komizary с каменными образинами и квадратными плечьми крепили суровую дисциплину в частях, несших охрану снутри и снаружи Дворца. Пуританская предусмотрительность опечатала винные погреба и удалила из южного крыла всю женскую прислугу. Фрейлины, натурально, оставили Дворец еще задолго раньше, когда король удалил королеву на виллу во Французской Ривьере. Благодарение небесам, избавившим ее от ужасных дней в оскверненном Дворце! Каждая дверь охранялась. Обеденная зала вместила трех сторожей, еще четверо валандались в библиотеке, в темных альковах которой, казалось, ютились все тени измены. В спальне любого из немногих оставленных слуг имелся свой вооруженный паразит, пивший запретный ром со старым ливрейным лакеем или резвившийся с юным пажом. А в огромной Гербовой Зале наверняка можно было найти постыдных шутов, норовящих втиснуться в стальные доспехи ее полых рыцарей. И как же смердело козлом и кожей в просторных покоях, некогда благоухавших сиренью и гвоздикой! Вся эта дурная орава состояла из двух основных групп: из безграмотных, зверообразных, но в сущности совершенно безвредных рекрутов, навербованных в Фуле, и молчаливых, очень корректных экстремистов со знаменитых Стекольных заводов, -- на которых и возгорелась впервые революционная искра. Теперь можно (поскольку он пребывает в безопасности, в Париже) сказать и о том, что в этой компании находился по крайности один героический роялист, так виртуозно менявший внешность, что его ни о чем не подозревавшие однополчане казались с ним рядом посредственными подражателями. На самом деле Одон был одним из величайших земблянских актеров и в отпускные свои вечера срывал аплодисменты в Королевском театре. Через него король поддерживал связь с многочисленными приверженцами -- с молодыми людьми благородных фамилий, с университетскими атлетами, с игроками, с Паладинами Черной Розы, с членами фехтовальных клубов и с прочими светскими и рискованными людьми. Поговаривали, будто пленник вскоре предстанет перед чрезвычайным судом, но говорили также и то, что его пристрелят во время мнимого переезда к новому месту заточения. И хотя его побег обсуждался каждодневно, планы заговорщиков обладали ценностью более эстетической, нежели практической. Мощная моторная лодка стояла наготове в береговой пещере близ Блавика [Васильковой Бухты] в западной Зембле, за высокой горной грядой, отделявшей город от моря; воображаемые отражения зыбкой прозрачной воды на каменных сводах, на лодке, причиняли танталовы муки, но ни единому из посвященных в заговор не удавалось придумать, как королю бежать из замка и, не подвергаясь опасности, миновать его укрепления. В один августовский день в начале третьего месяца "роскошного заточения" в Юго-Западной Башне его обвинили в том, что он, пользуясь карманным зеркальцем и участливыми солнечными лучами, подавал световые сигналы из своего выспреннего окна. Просторы, из него открывавшиеся, не только склоняли, как было объявлено, к подобному вероломству, но и порождали у их созерцателя воздушное ощущение превосходства над приниженной стражей. Вследствие того походную кровать короля стащили под вечер в мрачный чулан, расположенный в той же части Дворца, но на первом его этаже. Множество лет тому тут помещалась гардеробная его деда, Тургуса Третьего. После кончины Тургуса (в 1900-ом) его разукрашенную опочивальню переделали в подобие часовни, а смежная комнатка, лишась высокого составного зеркала и зеленым шелком обтянутого дивана, вскоре выродилась в то, чем она оставалась вот уже половину столетия, -- в старую нору с запертым шкапом в одном углу и дряхлой швейной машинкой в другом. Попасть сюда можно было из выстланной мрамором галереи, идущей вдоль северной стороны Дворца и круто сворачивающей по достижении западной, чтобы образовать вестибюль в юго-западном его углу. Единственное окно, южное, выходило во внутренний двор. Когда-то оно уводило в страну грез с жар-птицей и ослепленным охотником, но недавно футбольный мяч сокрушил легендарную лесную сцену, и теперь новое, простое стекло защищала снаружи решетка. На западной стене висела над беленой дверцей шкапа большая фотография в рамке из черного бархата. Легкие и летучие, но повторенные тысячи раз касания того же самого солнца, что обвинялось в передаче известий из башни, понемногу покрыли патиной изображение романтичного профиля и голых просторных плеч позабытой актрисы Ирис Акт, несколько лет -- до ее внезапной смерти в 1888-ом году -- бывшей, как сказывали, любовницей Тургуса. Фривольного вида дверь в противной, восточной стене, схожая бирюзовой раскраской с единственной другой дверью комнаты (выходящей в галерею), но накрепко запертая, вела когда-то в спальню старого развратника, округлая хрустальная ручка ее ныне утратилась, по бокам висела на восточной стене чета ссыльных гравюр, принадлежащих к периоду упадка комнаты. Были они того сорта, что не подразумевает рассматривания, но существует просто как общая идея картины, отвечая скромным орнаментальным нуждам какого-нибудь коридора или ожидательной залы: одна -- убогий и горестный Fкte Flamande{1} под Тенирса, другая же попала сюда из детской, которой сонные обитатели всегда полагали, будто передний ее план изображает пенные валы, а не размытые очертания меланхоличной овечки, теперь вдруг на ней проглянувшие. Король вздохнул и начал раздеваться. Его походная койка и ночной столик стояли в северо-восточном углу, лицом к окну. На востоке -- бирюзовая дверь, на севере -- дверь в галерею, на западе -- дверь шкапа, на юге -- окно. Черный блайзер и белые брюки унес бывший камердинер его камердинера. Облачившись в пижаму, король присел на край кровати. Человек вернулся с парой сафьяновых туфель, насунул их на вялые господские ступни и вышел, унося снятые бальные туфли. Блуждающий взор короля остановился на приоткрытом окне. За окном виднелась часть тускло освещенного дворика, на каменной скамье под огороженным тополем сидели двое солдат и играли в ландскнехт. Летняя ночь, беззвездная и бездвижная, с далекими содраганиями онемелых молний. Вкруг стоящего на скамье фонаря слепо хлопотала ошалелая бабочка размером с летучую мышь, -- покуда понтер не сшиб ее наземь фуражкой. Король зевнул, и подсвеченные игроки, задрожав, распались в призме его слезы. Скучающий взгляд побрел со стены на стену. Дверь в галерею стояла приотворенной, и слышен был часовой, прохаживающийся взад-вперед. Над шкапом Ирис Акт расправила плечи и отвела глаза. Скворчнул сверчок. Постельной лампы всего и хватало на яркий блик золоченого ключика, торчащего в запоре стенного шкапа. От этой-то ключевой искры вспыхнул и покатил в сознании узника чудесный пожар. Тут нам придется вернуться из августа 1958-го года лет на тридцать назад, во вторую половину одного майского дня. В ту пору он был смуглым и сильным мальчики тринадцати лет с серебряным колечком на указательном пальце загорелой руки. Королева Бленда, его мать, недавно уехала в Вену и в Рим. У него было несколько близких друзей, но ни один не шел в сравнение с Олегом, герцогом Ральским. В те дни отроки высокородных фамилий облачались по праздникам (которых выпадает так много на долгие наши северные весны) в вязанные безрукавки, беленькие носочки при черных на пряжках туфлях и в очень тесные, очень короткие шорты, называемые hotingueny. Хотелось бы мне снабдить читателя вырезными фигурками, нарядами, деталями убранства наподобие тех, что даются в кукольных картонных наборах вооруженным ножницами детишкам. Они оживили бы эти темные вечера, сокрушающие мой рассудок. Оба мальчика были красивыми, длинноногими представителями варяжского отрочества. Олег в его двенадцать лет был первым центрфорвардом Герцогской школы. Обнаженный, сиял он в банном тумане, и мощная мужественность его спорила с присущей ему девичьей грацией. То был настоящий фавненок. В описываемый день обильный хлывень лоснил весеннюю листву дворцового парка, и как валилась и вскидывалась персидская сирень в мятежном цвету за зеленой в аметистовых кляксах мутью оконных стекол! Оставалось играть под крышей. Олега все не было. Да и придет ли он вообще? Юный принц задумал отыскать искусной работы игрушечный набор (дар иностранного владыки, недавно павшего жертвой покушения), который скрасил ему и Олегу прошлую Пасху, а после забылся, как часто случается с редкостными, изящными игрушками, дозволяющими скрытым в них пузырькам восторга единым духом выплеснуть весь их аромат, чтобы затем погрузиться в музейное онемение. В особенности ему теперь захотелось сыскать затейливый игрушечный цирк, умещавшийся в ящике размером с крокетный. Он страстно желал его, -- глаза, мозг, та часть мозга, что отвечает подушке большого пальца, живо помнили коричневых мальчиков-акробатов с усеянными блестками попками, элегантного грустного клоуна в брыжах и особенно трех полированного дерева слонов величиной со щенка каждый и с такими податливыми сочленениями, что удавалось поставить глянцевую махину на переднюю ногу или прочно усадить на донце барабанчика, белого с красной каемкой. Менее двух недель прошло с последнего посещения Олега, когда мальчикам впервые позволили разделить общее ложе, и зуд их тогдашних шалостей и предвкушение новой такой же ночи мешалось у нашего юного принца со смущением, заставлявшим искать убежища в давних невинных забавах. Наставник-англичанин, слегший с вывихнутой лодыжкой после пикника в Мандевильском лесу, не знал, куда задевался цирк: он посоветовал порыться в старом чулане в конце Западной Галереи. Туда и направился принц. Не в этом ли пыльном черном бауле? Баул выглядывал угрюмо и замкнуто. Дождь казался здесь более звучным из-за близости говорливой водосточной трубы. Может, в стенном шкапу? Нехотя повернулся позолоченный ключик. Все три полки и пространство под ними забила разная рухлядь: палитра с отбросами бессчетных закатов, чашка, полная фишек, слоновой кости спиночесалка, томик "Тимона Афинского" в 1/32 листа, перевод на земблянский дяди Конмаля, королевина брата, situla [игрушечное ведерко] с морского курорта, голубой бриллиант в шестьдесят пять карат, ненароком утащенный из шкатулки покойного отца и позабытый в этом ведерке среди камушков и ракушек, палочка мела и квадратная доска для какой-то давно забытой игры с рисунком переплетенных фигур. Он уже было намеревался порыться в другом углу шкапа, когда, дернув кусок черного бархата, угол которого необъяснимым образом зажало краешком полки, почувствовал, как что-то подалось, полка шевельнулась, отъехала, и под дальним ее обрезом обнаружилась в задней стене шкапа замочная скважина, и к ней подошел все тот же позолоченный ключик. Нетерпеливо очистил он другие две полки от их содержимого (все больше старая одежда и обувь), снял их вместе со средней и отпер сдвижную дверь в задней стене шкапа. Слоны были забыты, он стоял на пороге потаенного хода. Глубокая тьма его была непроглядной, но что-то в ее пещерной акустике предрекало, прочищая гулкую глотку, удивительные дела, и принц поспешил в свои покои за парой фонариков и шагомером. Едва он вернулся туда, как появился Олег. В руке он держал тюльпан. Мягкие светлые локоны со времени последнего визита во Дворец остригли и юный принц подумал: Да, я знал, что он станет другим. Но стоило Олегу свести золотистые брови и наклониться, чтобы выслушать весть об открытии, как по шелковистому теплу заалевшего уха, по оживленным кивкам, одобрявшим предложенное исследование, принц понял, что никаких перемен в милом его соложнике не случилось. И едва лишь уселся мосье Бошан за шахматы у постели мистера Кэмпбелла и протянул на выбор два кулака, юный принц увел Олега к волшебному шкапу. Настороженные, тихие, покрытые зеленой дорожкой ступени escalier dйrobй1 вели в одетый камнем подземный ход. В сущности говоря, "подземным" он становился не сразу, но лишь когда, протиснувшись под юго-западным вестибюлем, соседствующим с чуланом, пошел под чередою террас, под строем берез королевского парка и после под троицей поперечных ему улиц -- бульваром Академии, Кориолановой канавой и тупиком Тимона, еще отделявших его от конечной цели. В прочем же угловатый его и загадочный курс приноравливался к различным строениям, вдоль которых он следовал, то используя бастион, к стене которого ход приникал, как карандаш к держалке карманного дневничка, то проскакивая погребами огромной усадьбы, в которых обилие темных проходов не позволяло приметить вороватого самозванца. Видимо, вмешательством лет установились между заброшенным ходом и миром снаружи -- вследствие случайных потрясений в слоях окружающей кладки или слепых тычков самого Времени -- некие тайные сношения, ибо там и сям лужица скверной канавной водицы обозначала присутствие рва, или же душный запах земли и дерна свидетельствовал о близости наклонного гласиса над головой, сообщая о чудодейственных проемах и провалах, столько глубоких и тесных, что даже мысль о них мутила рассудок, а в одном месте, где ход прокрадывался через цоколь огромной герцогской виллы с теплицами, знаменитыми коллекцией пустынной флоры, небольшая россыпь песку на миг изменила звучанье шагов. Олег шел впереди, его точеные ягодицы, обтянутые синей хлопковой тканью, двигались споро, казалось, это не факел, а блистание его возбужденного тела озаряет скачущим светом низкий потолок и тесные стены. За ним свет от электрического фонаря юного принца играл на полу, припудривая сзади голые Олеговы лягвии. Воздух был затхл и прохладен. Все дальше и дальше уводил фантастический подкоп. Вот он словно бы начал постепенно подниматься. Шагомер отщелкал 1888 ярдов, когда они, наконец, добрались до окончания хода. Волшебный ключик от шкапа в стене с уступчивой легкостью скользнул в замочную скважину вставшей у них на пути зеленой двери и завершил бы акт, обещанный столь приятным вниканием, когда бы внезапный взрыв звуков, донесшихся из-за двери, не принудил наших изыскателей остановиться. Два страшных голоса, мужской и женский, то страстно взвиваясь ввысь, то спадая к хриплым полутонам, бранились на гутнийском наречии, на котором изъясняются рыбари Западной Земблы. Омерзительные угрозы исторгали у женщины испуганный визг. Затем вдруг наступило молчание, в конце концов прерванное мужчиной, пробормотавшим короткую фразу небрежного одобрения ("Отлично, душка" или "Лучше некуда"), и она показалась еще более жуткой, чем все ее предварявшее. Не сговариваясь, принц и его друг в нелепом ужасе развернулись и понеслись с отчаянно бьющимся шагомером назад по пути, которым пришли. "Уф!" -- сказал Олег, едва легла на место последняя полка. "У тебя вся спина белая", -- сказал принц, когда они поднимались наверх. Бошана и Кэмпбелла они застали доигрывавшими ничейную партию. Время шло к обеду. Мальчиков отправили мыть руки. Трепет недавнего приключения уже сменяло возбуждение иного рода. Они заперли дверь. Бежала вода из забытого крана. Исполнившись мужества, они стенали, как голубки. Эти подробные воспоминания, структура и крапчатость которых взяли немалое время при описании их в настоящих заметках, единым мигом мелькнули в памяти короля. Кой-какие создания прошлого -- и это одно из них -- могут тридцать лет пролежать в дремоте, как пролежало это, пока их естественное обиталище претерпевает бедственные перемены. Вскоре после открытия потаенного хода принц чуть не умер от воспаления легких. В бреду он то рвался за светлым кружком, шарившим по нескончаемому туннелю, то порывался притиснуть тающий задок своего светлого ангела. На два лета его услали на юг Европы, выздоравливать. Смерть пятнадцатилетнего Олега при крушении тобоггана помогла стушевать реальность их приключения. Для того, чтобы потайной ход снова стал реальным, понадобилась революция. Убедясь, что трескучие шаги стражника удалились достаточно, король открыл шкап. Теперь он был пуст, лишь маленький томик, "Timon Afinsken", еще валялся в углу, да в нижнее отделение напиханы были какие-то старые спортивные тряпки и гимнастические туфли. Уже возвращались шаги. Он не посмел продолжить осмотр и снова замкнул дверцу шкапа. Было очевидно, что потребуется несколько мгновений совершенной безопасности, чтобы с наименьшим шумом произвести череду мелких движений: войти в шкап, запереться изнутри, снять полки, открыть потайную дверцу, полки поставить на место, скользнуть в зияющую тьму, потайную дверцу закрыть и замкнуть. Скажем, секунд девяносто. Он вышел в галерею, и стражник -- довольно смазливый, но невероятно тупой экстремист -- тотчас приблизился. "Я испытываю некоторую настоятельную потребность, Хэл, -- сказал король. -- Прежде чем лечь, я хочу поиграть на рояле". Хэл (если его и вправду так звали) отвел его в музыкальную, где, как ведал король, Одон бдительно охранял зачехленную арфу. То был дородный рыжебровый ирландец с розовой лысиной, ныне прикрытой ухарским картузом русского мастерового. Король присел к "Бехштейну", и как только они остались наедине, коротко изъяснил ситуацию, беря между тем одной рукой звенящие ноты. "Сроду не слышал ни о каком проходе", -- проворчал Одон с досадой шахматиста, которому показали, как можно было спасти проигранную им партию. Его Величество совершенно уверены? Его Величество уверены. И они полагают, что ход ведет за пределы Дворца? Определенно за пределы Дворца. Как бы там ни было, Одон с минуты на минуту должен уйти, он нынче играет в "Водяном", чудной старинной мелодраме, которой не ставили, по его словам, лет уже тридцать. "Мне вполне хватает собственной мелодрамы", -- заметил король. "Увы", -- откликнулся Одон. Наморщив лоб, он медленно натягивал кожанку. Сегодня вечером ничего уже не сделаешь. Если он попросит коменданта оставить его в наряде, это лишь возбудит подозрения, а малейшее подозрение может стать роковым. Завтра он изыщет возможность обследовать этот новый путь спасения, если это путь, а не тупик. Может ли Чарли (Его Величество) пообещать, что не предпримет до того никаких попыток? "Но они подбираются все ближе и ближе", -- сказал король, имея в виду грохот и треск, долетавшие из Картинной Галереи. "Да где там, -- сказал Одон, -- дюйм в час, ну от силы два. Мне пора", -- добавил он, поведя глазами в направлении важного и жирного стражника, шедшего ему на подмену. В нерушимой, но совершенно ошибочной уверенности, что сокровища Короны скрыты где-то во Дворце, новое правительство подрядило чету заграничных спецов (смотри примечание к строкам 680-68{1}), чтобы те их отыскали. Спецы трудились вот уж несколько месяцев. Уже почти ободрав Палату Совета и кой-какие еще парадные покои, эта русская пара перенесла свою деятельность в ту часть галереи, где огромные полотна Эйштейна чаровали многие поколения земблянских принцев и принцесс. Не умея добиться сходства и потому мудро ограничившись распространенным жанром утешительного портрета, Эйштейн проявил себя выдающимся мастером trompe l'oeil{1} в изображении разного рода предметов, окружавших его почтенные мертвые модели, заставляя их выглядеть еще мертвее рядом с палым листом или полированной панелью, которые он воспроизводил с такой любовью и тщанием. Но помимо того, в иных из этих портретов Эйштейн прибегал к довольно странному трюку: меж украшений из дерева или шерсти, золота или бархата он, бывало, вставлял одно, и в самом деле выполненное из материала, который в прочих местах картины передавала живопись. В этом приеме, имевшем очевидной целью обогатить эффекты его зримых и осязаемых достижений, было все же нечто низкое, он обнаруживал не только явный изъян в даровании Эйштейна, но и тот простенький факт, что "реальность" не является ни субъектом, ни объектом истинного искусства, которое творит свою, особливую "реальность", ничего не имеющую общего с "реальностью", доступной общинному оку. Но вернемся к нашим умельцам, чье постукивание приближалось вдоль галереи к изгибу, у которого стояли, прощаясь, король и Одон. В этом месте висел громадный портрет, запечатлевший прежнего хранителя казны, дряхлого графа Ядрица, написанного опирающимся на чеканный с гербом ларец, одну из сторон которого, обращенную к зрителю, образовывала продолговатая накладка из настоящей бронзы, а на написанной в перспективе затененной крышке ларца художник изобразил блюдо с прекрасно выполненной двудольной, похожей на человеческий мозг половинкой ядра грецкого ореха. "Хорошенький их ожидает сюрприз", -- пробормотал Одон на родном языке, пока жирный страж проделывал в углу положенные, довольно утомительные процедуры, хлопая об пол ружейным прикладом. Можно простить двум советским профессионалам предположение, что за настоящим металлом найдется и настоящий тайник. В эту минуту они решали: отодрать ли накладку или снять картину, мы же позволим себе слегка забежать вперед и уверить читателя, что тайник -- продолговатая ниша в стене -- там, и верно, имелся, но впрочем не содержал ничего, кроме ломаной ореховой скорлупы. Где-то взвился железный занавес, открыв расписной, с нимфами и ненюфарами. "Завтра я принесу вам флейту", -- со значением крикнул по-земблянски Одон и улыбнулся, уже затуманиваясь, уже теряясь в дали своего феспианского мира. Жирный стражник отвел короля назад в его комнату и сдал смазливому Хэлу. Половина десятого. Король ложится в постель. Лакей, нервозный мерзавец, принес всегдашнее молоко и ночную стопочку коньяку и вынес шлепанцы и халат. Уже он вышел из комнаты, как король приказал ему выключить свет, отчего вернулась обратно рука и пясть в перчатке нашарила и повернула выключатель. Дальняя молния еще трепетала на оконном стекле. В темноте король прикончил питье и поставил пустую стопку на столик, и она, приглушенно звякнув, чокнулась со стальным электрическим фонарем, припасенным предусмотрительными властями на случай, если выключат электричество, что в последнее время проделывали частенько. Ему не спалось. Повернув голову, он глядел на полоску света под дверью. В конце концов, дверь тихонько приотворилась и просунулся внутрь молодой красивый тюремщик. Шальная мыслишка сплясала в мозгу короля, однако молодой человек всего лишь хотел предупредить узника, что намерен присоединиться к однополчанам, играющим в соседнем дворе, и что дверь он до своего возвращенья запрет. А ежели королю чего потребуется, пускай покричит в окно. "И долго тебя не будет?" -- спросил король. "Yeg ved ik" [Не знаю], -- ответил стражник. "Доброй ночи, злой мальчик", -- сказал король. Он обождал, пока силуэт стражника возникнет в свете двора, где прочие фуляки радостно приняли его в игру. Тогда, в безопасной тьме, король покопался в одеждах на донышке шкапа и натянул поверх пижамы нечто, на ощупь сошедшее за лыжные брюки, и что-то еще, пахнувшее старым свитером. Дальнейшие раскопки наградили его парой теннисных туфель и шерстяной шапкой с наушниками. И король приступил к тому, что уже отрепетировало воображение. Когда он снимал вторую полку, что-то, мелко стукнув, упало, он догадался -- что -- и подобрал, пусть будет талисманом. Нажать кнопку фонарика, не погрузившись вполне, он не посмел, не мог он позволить себе и шумно споткнуться, а потому одолел восемнадцать незримых ступеней более или менее сидя, будто пугливый новичок, что на заду съезжает по мшистым камням Маунт-Крона. Тусклый свет, наконец испущенный фонарем, был теперь его драгоценнейшим спутником, -- дух Олега, призрак свободы. Он ощущал смесь восторга и тревоги, род любовной радости, в последний раз испытанный им в день коронации, когда при подходе к трону несколько тактов сочной, сильной и полнозвучной музыки (ни автора ее, ни физического источника он так никогда и не установил) поразили его слух, и он вдохнул аромат помады хорошенького пажа, склонившегося, чтобы смахнуть с ножной скамейки розовый лепесток, и в свете фонаря король ныне увидел себя облаченным в уродливо яркий багрец. Потайной ход, казалось, еще опустился. Вторжение окружения стало намного заметней, чем в день, когда двое подростков, исследуя ход, дрожали в безрукавках и шортах. Лужа переливчатой ровной воды удлинилась, вдоль ее берега брела, словно хромец со сломанным зонтом, больная летучая мышь. Памятная россыпь цветного песка хранила тридцатилетней давности рубчатый оттиск олеговых башмаков, бессмертный, как след ручной газели египетского ребенка, тридцать столетий назад оставленный на синеватых нильских кирпичах, подсыхавших на солнце. А там, где ход прорезал фундамент музея, неведомо как очутилась сосланная и забытая безголовая статуя Меркурия, сопроводителя душ в Нижний Мир, и треснувший кратер с двумя черными фигурками, играющими под черной пальмой в кости. В последнем колене прохода, упиравшемся в зеленую дверь, валялись грудой какие-то хлипкие доски, беглец, спотыкаясь, прошел по ним. Он отпер дверь и, потянув ее, застрял в тяжелой черной завесе. Едва зарылся он в ее вертикальные складки, ища какого-либо прогала, как слабый фонарь закатил беспомощное око и угас. Он разжал ладонь, и фонарик ухнул в глухую пустоту. Король вонзил обе руки в глубокие складки пахнущей шоколадом ткани и, несмотря на неверность и опасность этой минуты, его движение физически, если так можно выразиться, напомнило ему о смешных, сперва разумных, а после отчаянных колыханиях театрального занавеса, сквозь который тщетно пытается прорваться занервничавший актер. Это гротескное ощущение -- и в такую дьявольскую минуту -- разрешило тайну прохода еще до того, как он все же выбрался из завесы в тускло освещенную, полную тусклого хлама lumbarkamer, бывшую некогда гримерной Ирис Акт в Королевском театре. Она так и осталась тем, чем стала после смерти актрисы: пыльной дырой, сообщающейся с подобием зальчика, где иногда околачивались в дни репетиций актеры. Куски мифологических декораций, прислоненных к стене, наполовину скрыли большое фото короля Тургуса в бархатной раме, -- таким он был в ту пору, когда проход в милю длиной служил экстравагантным пособником его свиданий с Ирис. Беглец, облаченный в багрец, проморгался и выбрался в зальце. Двери многих гримерных выходили сюда. Где-то за ними взревела буря оваций и стихла. Иные, далекие звуки обозначили начало антракта. Несколько костюмированных исполнителей прошло мимо короля, в одном из них он признал Одона. На Одоне был бархатный камзол с медными пуговицами, бриджи и полосатые чулки -- воскресный наряд гутнийского рыбаря, -- кулак все еще сжимал картонный кинжал, которым он только что разделал свою милашку. "Господи, помилуй", -- сказал он, узрев короля. Выхватив их кучи фантастических одеяний два плаща, Одон подтолкнул короля к ведущей наружу лестнице. Одновременно в кучке людей, куривших на лестничной площадке, произошло смятение. Старый интриган, сумевший, умаслив различных чинуш-экстремистов, добиться поста главного режиссера, ткнул в короля дрожащим перстом, но будучи ужасным заикой, так и не смог выдавить слов гневного узнавания, от которых клацали его фальшивые челюсти. Король попытался натянуть козырек шапки на лицо, -- и едва не упал на нижних ступенях узенькой лестницы. Снаружи лил дождь. Лужа отразила карминный его силуэт. Несколько машин стояло в поперечном проулке. Здесь Одон обыкновенно оставлял свой гоночный автомобиль. На один страшный миг ему показалось, что машину угнали, но тут же он с исключительным облегчением вспомнил, что нынче поставил ее на соседней улице. (Смотри интересные заметки к строке 149.) Строки 131-133: Я тень, я свиристель, убитый влет поддельной далью, влитой в переплет окна Здесь вновь подхвачена изысканная мелодия двух открывающих поэму строк. Повторение этой протяжной ноты спасено от монотонности тонкой вариацией в 132-й строке, где обратный ассонанс между первым ее словом и рифмой дарит нашему уху своеобразное томное наслаждение, подобно отзвуку полузабытой грустной песни, в напеве которой значения больше, чем в словах. Ныне, когда "поддельная даль" и в самом деле исполнила ужасное ее назначение, и поэма, оставленная нам, -- это единственная уцелевшая "тень", мы невольно прочитываем в этих стихах нечто большее простой игры отображений и дрожи миража. Мы ощущаем, как судьба в обличии Градуса милю за милей пожирает "поддельную даль", лежащую между ним и несчастным Шейдом. Тоже и ему предстояло в слепом и упорном полете встретиться с отражением, что разнесет его на куски. И хотя Градус пользовался всеми доступными средствами передвижения -- наемными автомобилями, пригородными поездами, эскалаторами, аэропланами, -- почему-то мысленно видишь его и мышцей рассудка ощущаешь как бы вечно несущимся по небу с черным чемоданом в одной руке и неряшливо свернутым зонтом в другой, в долгом скольжении над морем и сушей. Сила, что переносит его, -- это волшебное действие самой поэмы Шейда, само устройство и ход стиха, мощный двигатель ямба. Никогда прежде неумолимость поступи рока не обретала столь ощутимой формы (иные образы приближения этого трансцендентального шатуна можно найти в примечаниях к строке 17). Строка 137: лемниската "Уникурсальная бициркулярная кривая четвертого порядка", -- сообщает мой старый усталый словарь. Я не способен понять, что тут может быть общего с ездой на велосипеде, и подозреваю, что фраза Шейда не имеет сущностного смысла. Как многие поэты до него, он, видимо, поддался очарованию обманчивой эвфонии. Вот вам разительный пример: что может быть благозвучней и ослепительней, что более способно породить представление о звуковой и пластической красоте, чем слово coramen? Между тем, оно обозначает по-просту сыромятный ремень, которым земблянский пастух торочит жалкую свою снедь и лоскутное одеяло к крупу самой смирной из своих коров, когда перегоняет их на vebodar (горный выпас).
© Copyright HTML Gatchina3000, 2004.