на головную страницу

Подлинная жизнь Себастьяна Найта

The Real Life of Sebastian Knight

Владимир Набоков


Norfolk, Connecticut: New Directions, 1941

Перевод с английского: Сергей Ильин
Содержание:

13

Первым делом надлежало установить ее личность. Но с чего же начать розыски? Какими сведениями я располагаю? В июне 1929 года Себастьян останавливался в отеле “Бомон” в Блауберге и там познакомился с ней. Она русская. Никаких иных нитей у меня не было.

Я, подобно Себастьяну, отличаюсь нелюбовью к почтовым отправлениям. Мне легче проехать тысячу миль, чем написать самое кратенькое письмецо, потом еще найти конверт, найти нужный адрес, купить нужную марку, отправить письмо (и рыться в мозгу, пытаясь припомнить: надписал я его или нет?). Более того, в деликатном деле, к которому я приступал, переписка вообще исключалась. В марте 1936 года, после месячного пребывания в Англии, я навел в туристском агентстве справки и отправился в Блауберг.

Так вот где он проезжал, думал я, глядя на вымокшие поля, застланные белым туманом, в котором смутно плыли высокие тополя. Красноверхий городок притулился у подножия светло-серой горы. Я оставил чемодан в камере хранения захудалой маленькой станции, где невидимый скот уныло мычал в каком-то вагоне на запасном пути, и по отлогому склону, через парк, пахнущий влажной землей, поднялся к пригоршне отелей и санаториев. Людей совсем мало было вокруг, до “разгара сезона” было еще далеко, и с внезапным испугом я подумал, что отель может оказаться закрытым.

Но нет; пока мне, значит, везло.

Дом выглядел очень мило, с хорошо ухоженным парком и каштанами, готовыми зацвести. На вид в нем не могло поместиться больше пятидесяти человек – и это меня приободрило: я предпочитал ограниченный выбор. Управлял отелем седой господин с подстриженной бородкой и черными, бархатистыми глазами. Я приступил с большой осторожностью.

Для начала я сообщил, что моему покойному брату, знаменитому английскому писателю Себастьяну Найту, очень пришлось по душе это место, и что я сам думаю поселиться в отеле нынешним летом. Вероятно, мне следовало снять номер, чтобы, так сказать, постепенно снискать расположение, отложив расспросы до более благоприятного времени, но я почему-то решил, что дело удастся уладить сходу. Он сказал: да, он припоминает англичанина, который жил у них в 1929 году и каждое утро требовал ванну.

­ Он ведь не очень легко сходился с людьми, не так ли? – поинтересовался я с напускным безразличием. – Все один да один?

­ О, по-моему, он здесь был со своим отцом, – неуверенно сказал управляющий.

Несколько времени мы провозились, распутывая трех-четырех англичан, которые останавливались в “Бомоне” за последние десять лет. Я понял, что он не очень-то ясно помнит Себастьяна.

­ Позвольте мне быть откровенным, – сказал я без церемоний, – мне нужно выяснить адрес дамы, приятельницы моего брата, которая останавливалась у вас в то же время, что он.

Управляющий чуть приподнял брови, и я с испугом почувствовал, что дал каким-то образом маху.

­ Зачем? – спросил он. (“Может, попытаться его подмазать?” – мелькнуло у меня в голове.)

­ Я, впрочем, готов оплатить вам хлопоты, связанные с поисками необходимых мне сведений, – сказал я.

­ Каких сведений? – спросил он. Он был старик туповатый и подозрительный – да не приведется ему никогда прочитать эти строки.

­ Я подумал, – терпеливо продолжал я, – что, может быть, вы будете настолько добры, что поможете мне выяснить адрес дамы, которая останавливалась у вас одновременно с мистером Найтом, то есть в июне 1929 года.

­ Какой дамы? – спросил он обличительным тоном Льюискэрролловой гусеницы.

­ Я не знаю ее имени, – нервно ответил я.

­ Так как же я его, по-вашему, найду? – спросил он, пожимая плечами.

­ Она русская, – сказал я. – Вы, может быть, помните русскую даму – молодую – и, ну... красивую?

­ Nous avons eu beaucoup de jolies dames, – заявил он, становясь все более чопорным. – Их разве упомнишь?

­ Ну, хорошо, – сказал я, – самое простое – позвольте мне заглянуть в ваши книги и выписать оттуда русские имена за июнь 1929 года.

­ Их наверняка будет несколько, – сказал он. – Как же вы отличите нужное, когда вы его не знаете?

­ Дайте мне имена и адреса, – произнес я в отчаянье, – а дальше уж мое дело.

Он глубоко вздохнул и покачал головой.

­ Нет, – сказал он.

­ Вы хотите сказать, что не ведете книг? – спросил я, стараясь говорить тихо.

­ О, разумеется, веду, – сказал он. – Мое дело требует большого порядка в этих вещах. О да, разумеется, у меня имеются имена...

Удалившись вглубь кабинета, он вернулся с объемистым черным томом.

­ Вот, – сказал он. – Первая неделя июля 1935 года... Профессор Отт с супругой, полковник Самен...

­ Послушайте, – сказал я. – Меня не интересует июль 1935-го. Мне нужен... – Он захлопнул книгу и потащил ее назад.

­ Я только хотел показать вам, – сказал он, не оборачиваясь, – показать вам (щелкнул замок), что книги у меня в полном порядке.

Он вернулся к столу и согнул пополам письмо, лежавшее на блокноте.

­ Лето 1929 года, – взмолился я. – Почему вы не хотите показать нужные мне страницы?

­ Нет-нет, – сказал он, – это не годится. Потому что, во-первых, я не хочу, чтобы совершенно неизвестный мне господин беспокоил людей, которые были и еще будут моими клиентами. Во-вторых, я никак не пойму, отчего вам так не терпится найти женщину, которую вы не хотите даже назвать. И в-третьих, – я не желаю никаких неприятностей. У меня их и так предостаточно. В соседнем отеле в 1929 году одна швейцарская пара покончила с собой, – добавил он ни к селу ни к городу.

­ Это ваше последнее слово? – спросил я.

Он кивнул и посмотрел на часы. Я развернулся на каблуках и хлопнул за собою дверью, – по крайности, попробовал хлопнуть, – дверь была пневматическая, из тех, что упорствуют, черт бы ее побрал.

Медленно я возвращался на станцию. Парк. Может быть, умирая, Себастьян вспоминал вон ту каменную скамью вон под тем кедром. Очерк вот этой горы мог оказаться росчерком некоего незабвенного вечера. Окружающее представилось мне громадной мусорной кучей, в которой, я знал это, затерялась неведомая драгоценность. Мое поражение было нелепо, ужасно, мучительно. Безнадежные поиски пути, ощупью, среди распадающихся вещей. Почему так неподатливо прошлое?

“И что же теперь мне делать?” Поток жизнеописания, по которому мне так не терпелось пуститься, в одной из его последних излучин заволокло бледным туманом; совсем как долину, которую я оглядывал. Могу ли я так и оставить его, а книгу все-таки написать? Книгу со слепым пятном. Незаконченную картину – бесцветные члены мученика со стрелами в боку.

Ощущение было такое, словно я заблудился и не знаю, куда идти. Я достаточно долго обдумывал способы поисков последней любви Себастьяна, чтобы понять: иного пути узнать ее имя практически не существует. Имя! Я чувствовал, что тотчас узнал бы его, повстречав в тех черных, засаленных фолиантах. Что ж, отступиться, заняться сбором кое-каких мелочей, касающихся Себастьяна, в которых я еще нуждался и которые знал, где смогу раздобыть?

В таком замороченном состоянии я и сел в медленный местный поезд, который должен был доставить меня обратно в Страсбург. Оттуда я, вероятно, отправлюсь в Швейцарию... Но нет, я не в силах был одолеть зудливую боль моего поражения, как ни старался зарыться в бывшую при мне английскую газету: я, так сказать, упражнялся, читая лишь по-английски в предвидении работы, которую мне вот-вот предстояло начать... Вот только стоит ли начинать нечто, столь недоконченное в сознании?

В моем отделении я был один (вещь обыкновенная во второклассных вагонах поездов этого разряда), однако на следующей остановке вошел человечек в кустистых бровях, на континентальный манер поздоровался по-французски, гортанно и хрипло, и уселся насупротив. Поезд тронулся прямо в закат. Я вдруг заметил, что мой визави приветливо мне улыбается.

­ Чудесная погода, – сказал он и снял котелок, обнаружив розоватую лысину. – Вы англичанин? – спросил он, кивая и улыбаясь.

­ Ну, в данный момент – да, – ответил я.

­ Я вижу, видел, вы читали английскую джорнал, – сказал он, указав пальцем, потом поспешно стянул желтовато-коричневую перчатку и указал еще раз (похоже, ему кто-то сказал, что тыкать перчаточным пальцем невежливо). Я что-то пробормотал и отвел глаза: я не любитель вагонной болтовни, а в ту минуту был и вовсе к ней не расположен. Он проследил мой взгляд. Низкое солнце зажгло множество окон огромного здания, которое неторопливо кружилось, открывая одну за другой громады своих дымоходов, пока поезд прощелкивал мимо.

­ Это “Фламбаум и Рот”, – сказал человечек, – большая фабрикация, фабрика. Бумага.

Наступила недолгая пауза. Затем он поскреб крупный, отсвечивающий нос и наклонился ко мне.

­ Я бывал, – произнес он, – Лондон, Манчестер, Шеффилд, Ньюкастль, – он посмотрел на палец, оставшийся несосчитанным.

­ Да, – сказал он. – Игрушечное дело. Перед войной. И я играл в небольшой футбол, – прибавил он, заметив, возможно, что я гляжу на неровное поле с двумя голами, удрученно стоявшими по краям, – один лишился перекладины.

Он сожмурился; усики встопорщились.

­ Знаете, как-то раз, – сказал он и зашелся в беззвучном смехе, – знаете, как-то раз я пускаю, пустил мячик из “аут” прямо в гол.

­ О, – вяло сказал я, – и попали?

­ Ветер попал. Это была робинзоннада!

­ Что?

­ Робинзоннада – восторженный фокус. Да... А вы далеко ли едете? – осведомился он вкрадчивым, сверхвежливым тоном.

­ Ну, – сказал я, – дальше Страсбурга на этом поезде не уедешь, не так ли?

­ Нет, я иметь, имею в виду вообще. Вы путешествуете?

Я отвечал утвердительно.

­ Во что? – спросил он, чуть вбок наклоняя голову.

­ Да, пожалуй, что в прошлое, – ответил я.

Он кивнул, как если бы понял. Затем, снова склонившись ко мне, тронул меня за колено и сказал:

­ Я теперь продаю козу, – знаете, – козаные мячики, пусть другие играют. Старый! Силы нет! Еще намордники, всякие такие штуки.

Он опять легко потрепал меня по колену.

– Но раньше, ­ сказал он, – прошлый год, четыре прошлых года, я был в полиции, – нет-нет, не сразу, не совсем... В штатском. Вы понимаете?

Я взглянул на него с внезапным интересом.

­ Погодите-ка, – сказал я, – а ведь вы мне подали мысль...

­ Да, – сказал он, – если вы ищете помощь, помочи, хорошую козу, cigaretteйtui, совет, боксовые перчатки...

­ Пятое и, возможно, первое, – сказал я.

Он взял котелок, лежавший рядом на сидении, аккуратно его надел (адамово яблоко заходило вверх-вниз) и затем, сияя улыбкой, резко его приподнял, приветствуя меня.

­ Меня зовут Зильберманн, – сказал он и протянул руку. Я пожал ее и также назвался.

­ Да, но это не английское, – вскричал он, хлопнув себя по колену, – это русское! Гаврит парусски? Я знал несколько разных слов... Постойте! Да! Куколка – мелкая кукла.

С минуту он молчал. Я все вертел в голове идею, которую он мне подал. Может, обратиться в частное сыскное агентство? А сам этот человечек, не будет ли он полезен?

­ Реба! – вскрикнул он. – Это другое. Фиш, так? и... Брат, милли брат – дорогой бруддер.

­ Мне пришло в голову, – сказал я, – что, может быть, если я расскажу вам о безвыходном положении, в котором я...

­ Ну и все, – сказал он, вздохнув. – Я говорю (вновь пошел пересчет пальцев) литовский, немецкий, английский, французский (и снова остался большой палец). Русский забыл! Сразу! Целиком!

­ Вы не могли бы... – начал я.

­ Все, – сказал он. – Козаные ремешки, кошелки, записные книги, советы.

­ Советы, – сказал я. – Понимаете, я пытаюсь найти человека... русскую даму, которой никогда не видел и не знаю даже по имени. Я знаю только, что она какое-то время жила в Блауберге, в одном отеле.

­ А, хорошее место, – сказал господин Зильберманн, ­ очень хорошее, – и в знак глубокого одобрения приспустил уголки губ. – Хорошая вода, прогулки, казино. Вы хотите, чтобы я сделал – что?

­ Ну, – сказал я, – мне бы хотелось сначала узнать, что вообще следует делать в подобных случаях.

­ Лучше всего оставить ее в покое, – быстро сказал господин Зильберманн.

Тут он прянул головою вперед, и кусты у него на лбу шевельнулись.

­ Забудьте ее, – сказал он. – Бросьте из головы. Это опасно и неполезно. – Он что-то смахнул с моего колена, кивнул и снова откинулся назад.

­ Это вас пусть не заботит, – сказал я. – Вопрос в том “как”, а не “зачем”.

­ Всякое “как” имеет свое “зачем”, – сказал господин Зильберманн. – Вы найти, нашли ее фигуру, ее картину, теперь хотите найти ее саму сами? Это не любовь. Пфа! Поверхность!

­ Да нет, – воскликнул я, – ничего похожего. Я и малейшего представления не имею, как она выглядит. Но понимаете, мой покойный брат любил ее, и я хочу услышать ее рассказ о нем. В сущности, все очень просто.

­ Печально! – сказал господин Зильберманн и покачал головой.

­ Я хочу написать о нем книгу, – продолжал я, – и мне интересна каждая подробность его жизни.

­ От чего он болел? – хрипло спросил господи Зильберманн.

­ Сердце, – сказал я.

­ Сердце – это плохо. Слишком много предупреждений, много... генеральных... генеральных...

­ Генеральных репетиций смерти. Да.

­ Да. И старый?

­ Тридцать шесть. Он писал книги, под фамилией своей матери. Найт. Себастьян Найт.

­ Напишите сюда, – сказал господин Зильберманн, вручая мне необычайно красивую записную книжку с вложенным в нее восхитительным серебристым карандашом. Со звуком “тр-р-р-рк” он аккуратно вырвал страничку, спрятал ее в карман и снова вручил мне книжку.

­ Вам нравится, нет? – спросил он с встревоженной улыбкой. – Вы позволите, маленький презент?

­ Право, – сказал я, – вы так добры...

­ Ничего, ничего, – произнес он, всплескивая руками. ­ Так, что вы хотите?

­ Я хочу, – ответил я, – получить полный список людей, которые останавливались в отеле “Бомон” в июне 1929 года. Еще мне понадобятся кое-какие частности – кто они, по крайности женщины. Мне нужны их адреса. Нужна уверенность, что под иностранной фамилией не скрыта русская женщина. Потом я выберу наиболее вероятную или вероятных и...

­ И постараетесь с ними связаться, – кивая, сказал господин Зильберманн. – Хорошо! Очень хорошо! Я имел, имею всех этих господ из отелей вот тут (он показал мне ладонь), и все будет просто. Ваш адрес, попрошу.

Он извлек еще одну записную книжку, на этот раз изрядно потрепанную, исписанные листки которой осыпались, словно осенние листья. Я добавил, что не двинусь из Страсбурга, не повидавши его.

­ Пятница, – сказал он. – Шесть, пунктуально.

Затем удивительный человечек откинулся на сиденье, скрестил руки и закрыл глаза, как если бы достигнутое соглашение каким-то образом поставило точку в нашей беседе. Муха старательно изучала его лысое чело, но он не шелохнулся. Спал он до самого Страсбурга. Там мы простились.

­ Послушайте, – сказал я, – вы должны назвать мне ваш гонорар... Я хочу сказать, что готов заплатить вам сколько вы сочтете нужным... А может быть, вы хотите получить что-то вперед...

­ Вы мне пришлете книгу, – сказал он, поднимая толстый пальчик. – И оплатите вероятные растраты, – прибавил он шепотом. – Опрределенно!

14

Вот так и достался мне список в сорок два имени, между которыми странно милым и затерянным показалось имя Себастьяна (S. Knight, 36 Oak Park Gardens, London, SW). Отчасти поразило меня (приятно) и то, что в нем содержались также все адреса, выставленные супротив имен: Зильберманн торопливо пояснил, что в Блауберге часто умирают. Из сорока одного неизвестного тридцать семь “не приводили к вопросу”, как выразился маленький человечек. Трое из них (незамужние женщины), точно, носили русские имена, но из этих две были немки, а третья эльзаска: они часто останавливались в отеле. Была еще дама загадочная, Вера Разин; Зильберманн, однако ж, знал наверное, что она француженка; что, собственно говоря, она балерина и любовница страсбургского банкира. Еще имелась престарелая польская пара, ее мы опустили без колебаний. Остаток этой “неподвопросной” группы (тридцать один человек) составляли двадцать солидных мужчин; из них лишь восьмеро были женаты или, во всяком случае, привезли с собой жен (Эмму, Хильдегард, Полину и проч.), и Зильберманн божился, что это все дамы немолодые, почтенные и в высшей степени нерусские.

Стало быть, нам оставалась четверка имен:

Мадемуазель Лидия Богемски, адрес парижский. Провела в отеле девять дней в начале проживания там Себастьяна; управляющий вовсе ее не помнил.

Мадам де Речной. Отбыла из отеля в Париж перед самым отъездом туда Себастьяна. Управляющий припомнил, что это была молодая модная дама, очень щедрая на чаевые. Частица “де”, как я знал, обозначает определенную разновидность россиян, склонных подчеркивать свое дворянство, хотя, в сущности, французская particule перед русской фамилией не только глупа, но и незаконна. Она могла быть авантюристкой; могла быть женою сноба.

Элен Гринштейн. Фамилия еврейская, но не германо-еврейская, несмотря на “штейн”. Вот эта “и” в “грин”, вытеснившая прирожденную “у”, свидетельствовала о русском произрастании. Появилась за неделю до отъезда Себастьяна и оставалась в отеле дольше него на три дня. Управляющий сказал, что она была хорошенькая. Она уже останавливалась у них однажды; проживала в Берлине.

Элен фон Граун. Настоящая немецкая фамилия. Однако управляющий был положительно уверен, что во время пребывания в отеле она несколько раз пела русские песни. Она обладала великолепным контральто, сказал он, восхитительная женщина. Прожила ровно месяц и уехала в Париж за пять дней до Себастьяна.

Все эти подробности вместе с четверкой адресов я обстоятельно записал. Любая из четверых могла оказаться той, которая мне требовалась. Я сердечно поблагодарил господина Зильберманна, сидевшего предо мною со шляпой на сведенных коленях. Он вздохнул, глядя на носки своих черных ботиночек, украшенных старыми мышиными гетрами.

­ Я это сделал, – сказал он, – потому что вы для меня симпатичны. Но... (он взглянул на меня с кроткой мольбой в ярких карих очах) но, прошу вас, я думаю, это неполезно. Нельзя увидеть изнанку луны. Прошу вас, не ищите дженщину. Что прошлое, то прошлое. Она не помнит вашего бруддера.

­ Я ей напомню, будьте уверены, – мрачно сказал я.

­ Как знаете, – пробормотал он, расправляя плечи и застегивая пальто. Он встал. – Приятной езды, – сказал он без обычной своей улыбки.

­ Но постойте-ка, господин Зильберманн, нам ведь кое-что нужно уладить. Сколько я вам должен?

­ Да, это корректно, – произнес он, снова усаживаясь. Момент, – он раскрутил самопишущую ручку, набросал несколько цифр, пригляделся к ним, постукивая колпачком по зубам: – Да, шестьдесят восемь франков.

­ Однако немного, – сказал я. – А может быть, вы...

­ Погодите, – воскликнул он, – это несправедливо. Я позабыл... вы сберегли эту записную книгу, эту, которую я давать, давал вам?

­ Да, а как же? – подтвердил я. – Собственно, я ею уже пользуюсь. Видите ли... я думал...

­ Тогда это не шестьдесят восемь, – сказал он, быстро переправляя слагаемые. – Тогда это есть... Это есть только восемнадцать, потому что книга стоит пятьдесят. Итого – восемнадцать франков. Путевые растраты...

­ Но как же,– сказал я, несколько ошарашенный его арифметикой...

­ Нет, это теперь правильно, – сказал господин Зильберманн.

Я отыскал монету в двадцать франков, хоть с удовольствием отдал бы ему и в сто раз больше, если б он только позволил.

­ Так, – сказал он, – теперь с меня причитается... Да, правильно. Восемнадцать и два получается двадцать. – Он сдвинул брови. – Да, двадцать. Это вам. – И выложив мою монету на стол, он удалился.

Любопытно узнать, куда я пошлю ему книгу, когда она будет готова: смешной человечек не оставил мне адреса, а у меня голова была слишком забита другими вещами, чтобы позаботиться его спросить. Но если он когда-либо наткнется на “Подлинную жизнь Себастьяна Найта”, мне хочется, чтобы он знал, как я благодарен ему за помощь. И за записную книжку. Ныне она уже изрядно заполнилась, и я закажу новую стопку страниц, когда закончатся эти.

После ухода господина Зильберманна я долго изучал четыре адреса, которые он столь чудодейственно для меня раздобыл, и решил начать с берлинского. Если там меня постигнет неудача, я буду готов сразиться с тройкой парижских возможностей, не предпринимая еще одной дальней поездки, тем пуще изматывающей, что я наверняка уже буду знать: разыгрывается последняя карта. Если ж, напротив, мне повезет с первой попытки... Впрочем, не важно... Судьба щедро наградила меня за это решение.

Крупные мокрые хлопья косо летели вдоль Пассауэр-штрассе в западной части Берлина, когда я подходил к некрасивому старому дому с фасадом, наполовину укрытым под маской подмостей. Я постучал в стекло каморки привратника, резко отъехала муслиновая занавеска, толчком растворилось оконце, и толстая краснощекая старуха хрипло уведомила меня, что фрау Элен Гринштейн живет в этом доме. Со странным, легким ознобом ликования я стал подниматься по лестнице. “Гринштейн”, сказала медная дверная табличка.

Безмолвный мальчик в черном галстуке и с бледным насупленным лицом впустил меня и, не спросив даже имени, повернулся и ушел коридором. Вешалку в маленькой прихожей заполонили пальто. На столе промеж двух солидных цилиндров лежал букет снежно-влажных хризантем. Поскольку выходить ко мне никто, похоже, не собирался, я стукнул в одну из дверей, приотворил ее и тут же закрыл. Я мельком увидел темноволосую девочку, спавшую на диване, укрывшись кротовой шубкой. С минуту я постоял посреди прихожей. Вытер лицо, еще мокрое от снега. Высморкался. И наконец отважился двинуться по коридору. За приоткрытой дверью слышались негромкие голоса, русский говор. В двух больших комнатах, соединенных подобием арки, было довольно людно. Одно-два лица неуверенно оборотились ко мне, когда я вошел, но в остальном мое появление ни малейшего интереса не вызвало. На столе стояли стаканы недопитого чаю и тарелка с какими-то крошками. Человек в углу читал газету. Сидела у стола женщина в серой шали, подперевши щеку рукой с каплями слез на запястье. Еще двое-трое сидели, не двигаясь, на диване. Девочка, похожая на ту, которую я видел спящей, гладила старого пса, свернувшегося на кресле. Кто-то начал вдруг то ли хохотать, то ли задыхаться в смежной комнате, где сидело или прохаживалось еще больше народу. Прошел со стаканом воды мальчик, встречавший меня в прихожей, и я по-русски спросил его, можно ли мне поговорить с госпожою Еленой Гринштейн.

­ Тетя Елена, – сказал он в спину худощавой брюнетке, склонившейся к старику, который горбился в кресле. Она подошла ко мне и пригласила пройти в маленькую гостиную по другую сторону коридора. Она была очень молода и изящна, с маленьким припудренным лицом и удлиненными, ласковыми глазами, казалось, вытянутыми к вискам. Черный джемпер; руки, такие же нежные, как шея.

­ Как это ужасно... – прошептала она.

Я глуповато ответил, что, боюсь, явился не вовремя.

­ Ох, – сказала она. – А мне показалось... – Она присмотрелась ко мне. – Присядьте, – сказала она. – Мне показалось, словно бы я только что видела ваше лицо, на похоронах... Нет? Вот, видите, зять мой умер и... Нет-нет, сидите. Ужасный был день.

­ Я не хочу вам мешать, – сказал я. – Я, право, пойду... Я только хотел поговорить с вами об одном моем родственнике... я полагаю, что вы его знали... в Блауберге... ну, да не суть важно...

­ Блауберг? я там бывала дважды, – сказала она, и лицо ее дернулось оттого, что где-то зазвонил телефон.

­ Его звали Себастьян Найт, – сказал я, глядя на ее неподкрашенные, нежные, дрожащие губы.

­ Нет, я никогда не слышала этого имени, – сказала она, – нет.

­ Он был англичанин, наполовину,– сказал я, – писатель.

Она покачала головой и обернулась к двери, отворенной насупленным мальчиком, ее племянником.

­ Соня придет через полчаса, – сказал он. Она кивнула, и он ушел.

­ Я ведь, собственно, никого в отеле не знала, – продолжала она. Я поклонился и извинился вторично.

­ Да, но как же ваше-то имя? – спросила она, вглядываясь в меня неяркими, ласковыми глазами, чем-то напомнившими мне Клэр. – Вы, кажется, назвались, но у меня нынче голова словно в тумане... Ах, – сказала она, когда я ответил, – а вот это звучит знакомо. В Петербурге не погиб ли на дуэли человек с такой фамилией? Ах, ваш отец? Понимаю. Постойте минутку. Кто-то... прямо на днях... кто-то вспоминал про эту историю. Как странно... Всегда вот так, кучей. Да... Розановы... Они знавали вашу семью, ну, и так далее...

­ У брата был одноклассник по фамилии Розанов, – сказал я.

­ Вы посмотрите их в телефонной книге, – торопливо продолжала она, – понимаете, я их не очень близко знаю, а что-то искать сейчас я совершенно не в силах.

Ее отозвали, и я одиноко побрел в прихожую. Там я нашел пожилого господина, задумчиво сидевшего, дымя сигарой, на моем пальто. Поначалу он никак не мог взять в толк, что мне от него нужно, но после рассыпался в извинениях.

Почему-то я сожалел, что не Елена Гринштейн оказалась той женщиной. Впрочем, она, разумеется, и не могла оказаться той, которая столько несчастий принесла Себастьяну. Девушки, подобные ей, не ломают жизнь мужчины – они ее строят. Подумайте, вот она твердо правит домом, который разрывается от горя, находя при этом возможным заняться фантастическим делом человека, совершенно ей ненужного и незнакомого. И она ведь не только выслушала меня, она дала мне совет, которому я тогда же и последовал, и пусть люди, с которыми я познакомился, никакого отношения к Блаубергу и к неизвестной женщине не имели, мне открылись бесценнейшие страницы жизни Себастьяна. Разум, более систематический, нежели мой, поместил бы их в начале книги, однако мои изыскания обзавелись уже собственной логикой и собственной магией, и хотя временами я против воли своей убеждался, что они, эти поиски, постепенно перерастают в сон, перенимающий канву реальности, чтобы плести по ней собственные фантазии, должен признать, что вели меня верным путем, и что, стремясь передать жизнь Себастьяна, я ныне обязан следовать тем же ритмическим чередованиям.

Видимо, закон некой странной гармонии поместил встречу, относящуюся к первой, юношеской любви Себастьяна, в такой близи с отголосками его последней, темной любви. Два лада его бытия вопрошают один другого, и ответ – это сама его жизнь, и ближе к правде о человеке подойти невозможно. Ему было шестнадцать, ей тоже. Свет гаснет, поднимается занавес, и открывается летний русский пейзаж: излука реки, наполовину затененной темными елями, растущими на обрывистом, глинистом берегу и почти достающими черными отражениями другого берега, пологого, солнечного и душистого, в болотных цветах и в серебристых метелках трав. Себастьян, с непокрытой, коротко стриженной головой, в шелковой вольной рубахе, льнущей то к груди, то к лопаткам, смотря по тому, откидывается он или подается вперед, с силой гребет в лодке, выкрашенной сверкающей зеленой краской. Девушка сидит у руля, но мы оставим ее бесцветной: лишь очертания, белый облик, не расцвеченный живописцем. Темно-синие стрекозы порхают там и сям, опускаясь на плоские листья кувшинок. В красной глине крутого обрыва вырублены имена, даты и даже лица; и стрижи стрелой вонзаются в норы, прорезанные в ней, и вылетают наружу. Зубы у Себастьяна блестят. Потом, когда он перестает грести и оглядывается, шлюпка с шелковым шелестом вскальзывает в камыши.

­ Рулевой из тебя никакой, – говорит он.

Сцена меняется: иная излучина той же реки. Тропинка подходит к самому краю воды, медлит, колеблется и поворачивает, огибая неотесанную скамью. Еще не завечерело, но воздух уже золотист, и мошкара исполняет незамысловатый туземный танец в солнечном луче, просквозившем листву осины, уже совсем, совсем успокоенной, забывшей наконец об Иуде.

Себастьян сидит на скамейке и читает вслух из черной тетради английские стихи. Внезапно он замолкает: немного левее, едва заметная над водой, медленно уплывает русая головка русалки, и длинные косы плывут ей вслед. Затем на другом берегу возникает голый купальщик, облегчает нос, помогая себе большим пальцем: это долгогривый деревенский батюшка. Себастьян продолжает читать сидящей рядом девушке. Художник еще не заполнил белого облика, тронув лишь загорелую тонкую руку, по внешней поверхности ее от запястья до локтя искрится пушок.

Снова, как в Байроновом сне, меняется сцена. Ночь. Небо усеяно звездами. Через многие годы Себастьян напишет, что созерцание звезд вызывает у него тошноту и брезгливость, как бывает, когда видишь вспоротое брюхо животного. Но пока Себастьян еще этого не сказал. Очень темно. Ничего нельзя различить из того, что является, вероятно, аллеей парка. Темная глыба на темной глыбе, и где-то ухает филин. Из бездны мрака вдруг всплывает зеленоватый кружок: светящийся циферблат (в более зрелые годы Себастьян часов не одобрял).

­ Тебе уже пора? – спрашивает его голос.

Последняя перемена: пролетает клин журавлей, их нежные стоны тают в бирюзовом небе над порыжелым березняком. Себастьян, пока еще не одинокий, сидит на пепельно-белом стволе упавшего дерева. Его велосипед отдыхает, поблескивая спицами в листьях черного папоротника. Плавно проносится мимо и садится на пень траурница, обмахиваясь бархатистыми крыльями. Завтра обратно в город, в понедельник начинается школа.

­ Значит, конец? Почему ты говоришь, что зимой мы не будем видеть друг друга? – спрашивает он во второй или в третий раз. Ответа нет. – Ты правда думаешь, что влюбилась в этого студента? – Очерк девушки остается пустым, за исключеньем руки и узкой смуглой кисти, играющей велосипедным насосом. Рукояткой насоса она неторопливо выводит на мягкой земле слово “yes” – по-английски, чтобы сделать ответ помягче.

Звонок, занавес опускается. Да, это все. Так мало и так разымает душу. Никогда больше не сможет он спросить мальчика, ежедневно садящегося за соседнюю парту: “А как твоя сестра?” Даже у старой мисс Форбс, еще иногда заходящей к нам, нельзя ему будет узнать о девочке, которой она также давала уроки. Как же ступит он новым летом на эти тропинки и, наблюдая закат, как спустится на велосипеде к реке? (Впрочем, новое лето было по преимуществу посвящено поэту-футуристу Пану.)

По случайному совпадению обстоятельств именно брат Наташи Розановой и отвез меня на вокзал Шарлоттенбург, чтобы я поспел на парижский скорый. Я сказал ему, как интересно мне было поговорить с его сестрой, ныне – располневшей матерью двух мальчуганов, – о далеком лете в стране наших снов, в России. Он отвечал, что совершенно доволен своей работой в Берлине. Я попытался, как тщетно пытался уже, завести разговор о школьных годах Себастьяна.

­ У меня жутко плохая память, – ответил он, – да и вообще я слишком занят, чтобы разводить сантименты по поводу такой ерунды.

­ Но право же, право, – вы ведь можете припомнить какие-то яркие мелочи, мне все сгодится...

Он рассмеялся:

­ Да ну, ­ сказал он, – разве вы не потратили только что несколько часов на разговоры с сестрой? Она обожает прошлое, верно? Говорит, вы собираетесь поместить ее в книгу, прямо такой, как в те дни, правду сказать, она этого ждет не дождется.

­ Прошу вас, постарайтесь хоть что-нибудь вспомнить, ­ упрямо настаивал я.

­ Да говорю же я вам, что ничего не помню, странный вы человек. Напрасно стараетесь. Нечего мне вам рассказать, кроме обычной ерунды – шпаргалки, зубрежка, какое было прозвище да у какого учителя... Наверное, славное было время... Но знаете, ваш брат... как бы это сказать?.. вашего брата в школе не очень-то жаловали...

© Copyright HTML Gatchina3000, 2004.